Шрифт:
Он привлек друзей. Механики из Балтфлота, такие же молчаливые курильщики, как и он, приходили и не торопясь осматривали прибор. Иногда они непонятно шутили. Советы их были немногочисленны, но превосходны. Студенты бегали каждый день, одни помогали, другие мешали. Даже управдом, зашедший посмотреть, не открылась ли в двести втором номере кустарная мастерская, заинтересовался прибором и, как бывший водопроводчик, дал совет.
Потом пришла Машенька и объявила, что прибор никуда не годится. Она разобрала вращающуюся систему, которая не желала вращаться, и вновь собрала ее, проверив каждую часть отдельно. Потом прибор надоел ей, и она стала бывать, кажется, для одного только Матвея Ионыча. Они подружились. Он даже рассказал ей историю о том, как в девятнадцати году подводная лодка, на которой он служил, взяла с моря город Геническ и учредила в нем Советскую власть. И хотя история состояла большею частью из очень кратких предложений, вроде «мы — палить!» или «они — палить!», она слушала, по-детски открыв рот.
Он мог часами смотреть, как она читает (она приходила иногда с книгой) или возится над прибором, бормоча что-нибудь себе под нос или напевая. Вдоволь насмотревшись на нее, он переводил взгляд на Карташихина. Без сомнения, очень забавная мысль приходила ему в голову, потому что лицо вдруг раздвигалось — чуть не со скрипом, — кожа съеживалась под ушами и открывалось то место в нижней челюсти, куда Матвей Ионыч вставлял свою трубку.
Было очень странно, что на улице зима, снег, все ходят в тяжелых пальто и калошах, а здесь — голые, в одних трусиках, и тренеры в белых брюках, как будто лето и жарко.
Длинная полоса зеленоватой воды лежала посредине зала, и казалось, что она была здесь с самого начала, а прямоугольные колонны, портики, хоры и эту духоту пристроили потом. Мальчики лет по шестнадцати разговаривали на той стороне, куда публику не пускали, и вдруг бросались в воду с таким видом, как будто в воде они дома, а на суше в гостях и чувствуют себя довольно плохо. Это были доброхоты. Состязания еще не начинались.
Карташихин и Машенька перешли на хоры, а Хомутов с девушками остался внизу, и видно было, как они шевелят губами и смеются, потом вдруг голоса и смех доносились гулко, как в бане.
Здесь, на хорах, было душнее, но зато просторнее и все видно, даже оркестр, который спрятали за колонками и который (должно быть, по этой причине) все не начинал играть, хотя дирижер уже раза два выходил и, оглядываясь, стучал палочкой по пюпитру.
Карташихин с весны не был ни в кино, ни в театре и вообще нигде и забыл, как это хорошо. Один он, пожалуй, не пошел бы. Но Хомутов явился с компанией и вытащил его, а он — Машеньку, а Машенька — Таньку. Танька — это и была та самая Танька, о которой Машенька всегда говорила «мы с Танькой». Она всем понравилась, а больше всех — Хомутову, который с первых слов спросил, сколько у нее гемоглобина в крови, а потом весь вечер уверял, что не меньше девяноста восьми процентов. Она даже расстроилась, впрочем ненадолго, и теперь болтала с ним и смеялась. Внизу яблоку было негде упасть, скамейки вдоль бассейна битком набиты, и за скамейками стояли до самой стены, и все-таки найти ее было очень просто: нужно было только вести глаза налево от ближайшей к старту колонны до тех пор, пока не наткнешься на зубы. Зубы — ровные, крупные — это и была Танька. Хомутов сказал ей, что это не зубы, а фокус и что вполне можно показывать его в цирке. Просто объявить: «Зубы!» Потом выйти и показать. Битковые сборы.
И действительно, кто бы с ней ни говорил, все невольно смотрели на ее зубы…
— О чем вы думаете?
— Ни о чем. О воздухе.
— Как о воздухе?
— Отсюда, с балкона, кажется, что воздух огромный.
Карташихин подумал.
— Да, — сказал он, — и такой, как будто можно его сложить и вывезти.
— И привезти другой. А вы?
— Что я?
— О чем думали?
— А я об одном разговоре.
— О каком?
Он посмотрел исподлобья — именно так, как ей нравилось.
— Потом расскажу. А теперь давайте смотреть. Кажется, начинают.
Он сказал это спокойно, даже весело, но Машенька видела, что он чем-то расстроен.
Он и был расстроен, хотя и сейчас, и тогда, на собрании, старался уверить себя, что все это ничуть не обидно. Ничего обидного не было в том, что говорил Баркан, хотя он утверждал, что Карташихин получает стипендию, пользуясь одновременно поддержкой приемного отца, а вот уже полгода, как он не взял у Льва Иваныча ни копейки. Ничего обидного не было и в том, что говорила Лебедева. Правда, она заявила, что Карташихин бросил общественную работу из эгоцентрических побуждений и в глубине души всегда был индивидуалистом, — это неверно, но не обидно… Как это было? Виленкин все улыбался и подмигивал ему из президиума. Он ответил притворно спокойным взглядом и вдруг испугался, что все видят, какое у него расстроенное лицо и как он обижен. Потом Лебедева стала говорить очень быстро, и он обернулся к Лукину, сидевшему за ним с мрачно-деревянным видом. «Что она сказала?» Лукин тяжело поднял глаза. «Предлагает исключить», — тихо, но внятно сказал он.
Карташихин открыл рот, чтобы вздохнуть. Вдруг вся холодность к нему возвратилась. Теперь он знал, что они не правы. Не слушая очередного оратора, он внимательно перечел и дополнил свои возражения. Разве он не просил освободить его хоть от двух или трех нагрузок?
Виленкин предупредил его. Застенчиво улыбаясь, он объявил, что не согласен с бюро, поставившим этот вопрос на общем собрании ячейки. «А почему — тому следуют пункты!»
В аудитории вдруг стало тихо. Он рассказал о том, с какими усилиями Карташихин находил свободный час между бригадными занятиями и ночной подготовкой к зачетам. Ом высмеял Лебедеву, объявив, что у нее это конституционная строгость. Она — толстая и добродушная, и все считают ее добродушной, вот почему она всегда выступает сторонницей самых крутых решений. Потом он нарисовал на доске схему Броун-Секара — и все перепутал. Потом…
— Да смотрите же!.. Ну вот, опять задумался!. Ну, на кого вы ставите? Я — на шведа!
Карташихин очнулся.
— А который швед?
— Вон, маленький слева.
Четверо юношей, подняв согнутые руки и некрасиво присев, стояли на покатых прямоугольниках старта. Швед был худенький, похожий не на шведа, а на русского русого деревенского мальчика. Его звали Петерсон. С ним плыли чех и двое наших.
Раз! И гулкий плеск раздался, как будто огромной ладонью хлопнули по воде. Сильно толкая воду, все четверо плыли, как звери, опустив лицо в воду и стараясь с каждым взмахом захватить побольше воздуха уголком скощенного рта. Казалось, что швед придет первым, и он сам был в этом уверен, по крайней мере не так торопился, как другие. Нужно было четыре раза проплыть бассейн туда и обратно, и все искусство было, кажется, в том, чтобы, дойдя до стены и коснувшись ее рукою, сложиться пополам и что есть силы оттолкнуться ногами. Без сомнения, они не знали, сколько они проплыли и сколько осталось. Тренеры стояли, наклонясь над водой и сложив рупором ладони.