Шрифт:
— Нет? А за кем же?
— Откуда мне знать, что оно такое. Длинная такая штука, белая, блестящая, спустилась, будто стрела, и ну гореть. А три джипа да эти, в желтых касках, за ней в погоню ударились, как сумасшедшие.
— Опять ограду порвали?
— Нет, забор там я починил. Зато на этот раз они нашли ворота и бросили их настежь, две-три коровы сбежали. Полдня охотился я за ними. А попробовал заговорить с теми дикарями, к себе и не подпускают, потом на меня джип погнали, коня напугали и орали мне: «Мотай отсюда, мотай отсюда! — Перальта изображал тех людей в желтых касках, размахивая руками и подвывая, — Мотай, мотай, поганый мексиканец».
— Так тебя и обзывали?
— Вроде, — замялся он.
— А ты их как обзывал?
Перальта опять замялся, глянул на меня.
— Никак я их не обзывал, поганых гринго. Может, расслышали меня, поди знай. Ушел оттуда коров искать. Потом большой грузовик явился, красные фары и сирена вот такая, — он закинул голову, сдвинул шляпу на затылок и завыл на небо, подражая сирене, потом прервал вытье. — Одна надежда, коровы завтра найдутся.
— Элой, при мальчике не стоило так высказываться.
— Согласен и прошу прощения.
— Иди ужинай. Слезь с бедного коня. Бог ты мой, глянь на его копыта, снова две подковы потерял!
— Мистер Воглин, на эти ножки подков не напасешься. Ему сковородки, видать, надо ставить. — Перальта помахал мне и двинулся к коралю, рой оводов заплясал вслед за лошадью.
— Скажи Крусите, я комнату мальчику сам подготовлю, — крикнул ему в спину старик, и Перальта кивнул в ответ. — Пойдем-ка соснем, Билли, — обратился ко мне дедушка. — Завтра нам еще до рассвета трогаться.
Взяли из пикапа мои вещи и подарки, вернулись в дом. Старик повел меня через громадную горницу с циновками на полу, мимо похожего на пещеру камина с уложенными в ожидании огня дровами, под старинными ружьями и охотничьими трофеями, украшающими стены. Далее мы шли мимо дедова кабинета. Дверь была открыта. Я кинул взгляд на бюро с кипами бумаг, расчетных книг и писем. Над столом — фотографии моего старика и трех его дочерей: моей матери, живущей в Питсбурге; Марианы, живущей в Аламогордо; Изабеллы, живущей в Финиксе. Все трое замужем, у всех свои дети и свои проблемы. Выше висел писанный маслом портрет Якоба Воглина, дедушкиного отца, сурового бородатого голландца, основавшего это ранчо еще в 1870-е годы, сначала он обманом его добыл, а потом отстаивал, борясь с апачами, с Южно-Тихоокеанской железной дорогой, со скотопромышленной компанией «Доброй ночи», с Первым национальным банком Эль-Пасо, с федеральными властями Соединенных Штатов, — то были бесконечные войны, депрессии, налоги.
Мимо кабинета мы прошли застеленным ковровой дорожкой коридором к спальням. Первые две были заперты, третья открыта, и мы туда повернули. В этой самой комнате я спал оба предыдущих лета, а в остальное время ею пользовались дедовы дочери, изредка его навещавшие. Поэтому спальня носила следы женского пребывания — обои с цветочками, розовые и нежно-зеленые покрывала, парчовые портьеры и прямо-таки балетные «пачки» на окнах, все это отбирало свет и воздух.
— Нравится тебе комната, Билли?
— Очень милая, — не сразу ответил я.
— Нет у тебя удушья?
— Да-да.
Помолчали.
— Вот что, — сказал дед, — ты переспи тут ночь. А вернемся из поездки в горы, уберем одну из комнат в старом бараке, выгоним скорпионов и змей, устроим тебя в лучшем виде. Как на это смотришь?
— Да-да.
— Что?
— По-моему, хороший замысел, дедушка,
— Отлично, так и поступим. А теперь посмотрим, что тут за дамская кровать. — Он отвернул угол зеленой настилки и обнаружил чистые простыни, пахнущие мылом, ветром и солнцем, уже расстеленные. — Молодец наша Крусита, раньше нас тут побывала, храни бог ее доброе сердце.— Дедушка развернул стеганое одеяло, лежавшее в ногах.— Все, Билли, раздевайся и в постель, а завтра — в путь. .Сколько ты в седло не садился?
— Девять месяцев.
— Девять месяцев! Да, нужно хорошенько выспаться. — Он собрался уходить, но задержался у керосиновой лампы, стоявшей на тумбочке. — Хочешь, зажгу тебе лампу? — В комнате был полумрак.
— Нет, дедушка, мне не нужно.
— Отлична Ты умывался, зубы чистил?
— Да.
— Когда же?
— Утром в поезде.
Дедушка на миг задумался.
— Отлично. Ну, спокойной ночи, Билли.
— Спокойной ночи.
Он вышел, закрыл дверь. В одиночестве, тишине и темноте, чуя непривычность комнаты и земли, куда я попал, я ощутил подступающую тоску по дому, но чтобы не предаваться ей, разделся, положил новую соломенную шляпу на комод и поставил свои новые сапоги рядышком на полу у самой кровати. Чувствовал себя усталым, но спать не хотелось. Открыл окно, стал смотреть на серп молодой луны и слушать голоса лягушек-быков — их песня была для меня слаще соловьиной.
Наконец я забрался в постель и, подложив руки под голову, уставился в еле видный потолок. Снова подступило чувство, что я одинок, вспомнились дом и мама, которая в этот час закутывала бы меня одеялом, целуя в нос, в лоб и в губы, прежде чем спуститься из моей спальни. Оказалось, я скучаю по этой привычной церемонии, до боли скучаю, и когда что-то мокрое покатилось по щеке, ясно стало, что я плачу. Вскоре стыд за слезы одолел мою тоску, и я уснул.
Сквозь сон до меня донеслось, что какой-то автомобиль, легковой или грузовой, подъехал к усадьбе. Дедов голос, торжественный и сердитый, заставил окончательно проснуться. Я сел в кровати, прислушался. В небе за окном сверкали звезды.