Шрифт:
Из дома слышались топотня ног, голоса, беспрерывный скрип лестницы.
Хозяин, накинувший ватную телогрейку поверх белой исподней рубахи, растерянно-обалделый, стоя с другими жильцами во дворе, снова и снова рассказывал, как часу в шестом вечера, когда он пришел с работы и мылся из рукомойника, готовясь обедать, хлебать щи, к нему спустился Евгений Алексеич и отдал за квартиру деньги, хотя был еще не срок, оставалось еще четыре дня. И он эти деньги взял, малость удивившись, чего это жилец торопится, но, в общем, не придав этому значения. А оно-то было вон что!..
Нестерпимо светя фарами, подъехал милицейский ГАЗ с прутиком радиоантенны над брезентовой крышей.
Открылась дверца, на землю выпрыгнули темные фигуры, оправляя на себе пояса, форменные фуражки.
– Ага, вот хорошо, Ерыкалов здесь, Мрыхин… Я их возьму, тут и без них справятся… – сказал Баранников, вглядевшись в приехавших. – Ладно, Костя, погрустим потом, а сейчас надо работать. Золото-то сперли, старика надо задержать! Ты, конечно, птица вольная, тебе бы, я знаю, поспать… Но, может, с нами поедешь, за компанию? Да? Ну, отлично! Домой только заскочим на секунду, я Валета возьму – пускай хоть лапы промнет…
День третий
Ладья Ильи Мязина
1
Колоколообразный динамик на пристани прогремел над рекой «Последние известия» и, гулко щелкнув, умолк.
Городок спал.
Это в далекой Москве еще вечер не отшумел, а в Кугуш-Кабане время перевалило за полночь.
Темнота была и тишина.
Лишь быстрая речка Кугуша шелестела, позванивала, всплескивала на перекатах.
В этом месте она разливалась привольно. Тут два ручья втекали в нее – Чикорак и Тюлюбей, и на обширном лоне воды стоял небольшой остров, где в чаще раскидистых берез хоронился древний, рубленный из могучих бревен храм.
В сумраке ночи плыла к острову черная смоленая лодка. Тяжкий, непосильный груз влекло утлое суденышко: бесполезную, скучную и злобную жизнь человека. Его обветшавшую плоть, мятущийся мелкий разум и жестяную закопченную банку, на которой, не будь она так заржавлена и закопчена, можно было бы прочесть: «Чайная торговля Перлов и К°».
Илью Мязина влекла черная ладья.
Легкий водяной следок за кормой чертил последние аршины его длинного житейского пути.
Этот берег маячил близко.
2
А тот был далеко.
Тот, где промелькнуло детство златое, от которого в памяти – чудно сказать! – не что-нибудь осталось, не материно лобзанье, не тихая колыбельная песня, а только лишь алая рубашонка да плисовые порточки – обнова, надетая однажды в праздник, на ильин день.
Да из поры отрочества воспоминание: в отцовской лавке тайно, воровски взял из кассы пятиалтынный, за что прежестоко был трепан папашей за виски.
Вот и вся память о тех далеких днях.
После того пошла корысть, пошла скука. Сперва лишь скука, как за прилавком отцовским торчал, а затем, когда Трифон-братец лесопилку затеял под фирмой «Братья Мязины», – корысть и все та же скука: то на лесосеках, то на сплаву, то в конторе, за счетами.
Светлым облачком, правда, мелькнула в той поре жизни красна девица. Взор голубой, лучистый, черны брови, коса русая… Шепот прерывистый, нежный. И две ли, три ли ночки с предрассветной истомой, с жадным желанием человеческого счастья проблеснули зарницами и скрылись навечно…
Сам, сам скучным, убогим своим рассудком рассудил, что не пара, дескать, ему Танюшка: голь, босота. Не такую, дескать, по коммерческому делу надобно супругу. Пущай постраховитей, помордастей, покривей, да чтоб при капитале. Чтоб слить капиталы воедино и на сем постаменте воздвигнуться до миллиона и выше…
Тогда-то ушла Танюша светлоокая, неутешная в скиток и, постригшись в черницы, нареклась Таифою.
А он так и не нашел себе кривой с миллионом. Продолжал состоять при брате младшим, глядя из братниных рук.
И вся жизнь его сделалась как злобное змеиное шипение.
3
Он на все шипел. И еще завидовал.
На брата-покойника шипел – зачем, сумму денег имея в пузатом бумажнике, свалился под колеса поезда, переходя из вагона в вагон. Ну, что помер безвременно, – куда ж денешься, божье соизволение, все там будем… Но что сумма денег при сем случае погибла – за то шипел даже у гроба, при отпевании.
Шипел на невестку – зачем с Ибрагимкой свалялась, Любовь! Любовную страсть он почитал блудом, забыв про те немногие свои ночки, в какие единственный, может, раз в жизни и был человеком-то…