Шрифт:
И когда, наконец, я, сонный и измученный, поднял голову, артельщик в белом переднике стоял предо мною в пустом вагоне, серый день лился в окно, и я с трудом понял, что я в Петербурге, на Варшавском вокзале. Багажа у меня не было, кроме небольшого ручного сака; артельщик проводил меня до извозчика.
Кажется, целый час ехал я по бесконечным набережным бесконечных каналов, мимо колоссальных домов ничтожной архитектуры и тем не менее придающих общей картине города величавый характер, мимо мостов, мимо церквей, которые кажутся громадными только издали, мимо гостиных дворов, занимающих целые кварталы, – и всё время чувствовал себя как впросонках. Свинцовое небо низко нависло над столицей. В *** у нас был отличный санный путь, а тут мостовую покрывал слой грязи, деятельно сгребаемой дворниками в кучи. В эту грязь редкими хлопьями падал мокрый снег. Прямые как лучи улицы пересекали город, теряясь в тумане.
Я был первый раз в Петербурге. Но я равнодушно смотрел кругом на каменные громады, твёрдыми контурами выступающие из этого бледного тумана, – мысль о Сергее Ипполитовиче и Верочке опять овладела мною. Дядя не любил гостиниц. Адреса он не успел мне прислать. Он должен был нанять где-нибудь на Невском проспекте меблированную квартиру, а может быть, в Большой Морской. Так он предполагал. Очутившись в центре города, среди блестящей сутолоки экипажей, я растерялся: куда же ехать? Извозчик вопросительно поворачивал ко мне своё рыжее, бородатое лицо.
– Поезжай, братец, туда! – сказал я, указав на подъезд с фонарями и с золотой вывеской под стеклом: «Меблированные комнаты».
«Всё равно, – думал я, – надо же куда-нибудь приткнуться и сообразить на свободе, что мне делать».
Я взял первую комнату, которую мне показали. Она выходила на улицу, где уж в серой мгле горели фонари. Окно было сплошное зеркальное стекло. Вся комната была в тёмных, должно быть, малиновых драпировках, на полу постлан большой ковёр.
Оставшись один, я, вместо того, чтоб соображать и начать действовать, прилёг и вдруг заснул. Проснулся я только на другой день.
Было морозное утро. Белый отсвет снега падал на потолок, вместе с движущимися тенями людей и экипажей.
Вошёл номерной – принёс мне чай и завтрак. Два дня я не ел. Когда я насытился, бодрое чувство разлилось по моим жилам; но вместе с тем я спокойнее и холоднее, чем во время дороги, взглянул на своё положение. «Во всяком случае, надо их отыскать, – решил я. – Буду следить за ними издали. Если увижу, что ещё можно её спасти – спасу».
Стена, отделявшая мой номер от соседнего, была тонка: до меня иногда долетали оттуда обрывки женских голосов, и раз почудился не то смех, не то плач. Кто-то заиграл на фортепиано. Игра была похожа на Верочкину игру, и пьеса была её любимая. У меня сильно забилось сердце. То, что они так близко, испугало меня…
«Они?.. Неужели они?»
Я позвал лакея.
– Любезный… кто здесь… рядом… занимает номер?
Лакей отвечал:
– А не могу знать-с… Два дня, как приехавши-с… Не успели-с о себе ещё заявить-с… Господа, видно, так себе-с… Три комнаты сняли-с… Кареты не берут… Барин, при их дочь и гувернантка-с… Одёжа на них очень хорошая-с.
– Барышня этакая… – блондинка, брюнетка?
– Не очень заметил-с… Ихнего пола тут большое множество-с… Я же недавно женился-с… Как будто блондинка-с, – прибавил он, припоминая.
– Не брюнетка ли?
– Пожалуй, что брунетка-с.
– А барин – с бородкой? Седенький? Этак, с проседью?
– Нельзя сказать… С бородкой – верно-с. Лицо авантажное-с.
– Ступайте, узнайте, пожалуйста, как его фамилия. Только не говорите, что кто-то интересуется. А так, стороной… Вот вам рубль.
– Мерси. Очень хорошо-с. У нас на доску всех записывают-с. А ваша фамилия как будет-с?
Я назвал себя.
По уходу слуги, явился посыльный и принёс справку: статского советника Сергея Ипполитовича Трималова на жительстве в городе С.-Петербурге не оказалось. Теперь, когда я был почти уверен, что они за стеной, меня это не огорчило. Я вышел на лестницу и отыскал доску. Мой номер был седьмой, рядом со мной – девятый. В девятом номере жил Гримайлов. Кровь бросилась мне в голову. Фамилия «Трималов» была, очевидно, искажена неграмотной рукой номерного. Нельзя было в этом сомневаться. Ещё больше укрепился я в этой мысли, когда, проходя через час и взгляув на доску, увидел, что в свободной клетке седьмого номера уже стоит моя фамилия и написана так: «Горималов». Трималов не успел отдать документа, и вот почему о нём ещё нет сведения в адресном столе. Но случай поселил меня с ним под одной кровлей.
Что-то будет!?.
Если бы два дня тому назад, или даже день, очутился я в столь близком соседстве с ними, я знал бы, что надо делать. Тогда я был полон решимости, и во мне всё кипело. Не могу сказать, что бы именно я сделал, но, во всяком случае, не сидел бы сложа руки. Но, хотя сердце моё билось сильнее, чем обыкновенно, однако, теперь не было уже той энергии. Я как шпион прикладывал ухо к стене, ловя каждый звук у них. Вечером их долго не было дома, а когда они вернулись, то, должно быть, сейчас же легли спать. Вероятно, они были в опере или в собрании или катались: мне показалось, что они приехали на тройке, которая несколько минут побрякивала у меня под окном бубенчиками. Может быть, они ездили в какой-нибудь загородный трактир.
Когда где-то в коридоре часы пробили два, я, с сокрушённым сердцем, лёг в постель.
Если была тонка стена в большой комнате, то в спаленке она была совсем картонная. Спаленка эта соприкасалась, очевидно, с такой же спаленкой девятого номера, потому что я слышал, как там кто-то лёг на кровать и некоторое время шумел бумагой, – читал газету. Когда раздался кашель, я вздрогнул. Кашель его! Я затаил дыхание. Минут через десять он стал что-то шептать. Право, я готов был подумать, он молится. Это был набожный, торопливый шёпот. Затем он задул свечу и повернулся на кровати. Вскоре он захрапел. Я подождал. Всё мирно, всюду невозмутимая тишина. Свечка моя догорала, и пламя, высоко вытягиваясь жёлтым языком, вдруг бессильно падало, бледнея и синея…