Шрифт:
На другой день шум голосов за перегородкой разбудил меня. Было уже не рано. Он сердито о чём-то говорил. Она плакала. Изредка вмешивался голос гувернантки. Я едва успел одеться, руки мои дрожали.
Вошёл Иван и начал говорить. Я ничего не понял – всё моё внимание было сосредоточено на них. Должно быть, он докладывал о моих соседях. Я механически уловил одну его фразу: «Жемчужную брошку-с потеряли-с… Вещь, разумеется, стоящая-с»… и закричал ему негромко: «После! После!» Иван улыбнулся, сообразил, что я хочу подслушивать, и стал поодаль, пытливо глянув на перегородку, откуда нёсся по-прежнему крупный разговор. Ничего нельзя было разобрать. Иван бесил меня своим присутствием. Мне было стыдно, и казалось, он мешает слышать эти странные звуки, от неопределённого гула которых горел мой мозг. Вдруг явственно послышался удар рукой точно по щеке, и за ним последовал пронзительный крик девушки. Удары стали повторяться, сопровождаясь злым, коротким ворчанием его. Иван стоял на прежнем месте и улыбался с интересом. Я пролетел мимо него, вскочил в соседний номер; двери с треском растворялись передо мною. Я чувствовал себя зверем. Глаза мои налились кровью, когда я бросился на него. Он отскочил в испуге и смущении.
То был человек лет шестидесяти, с беленькой бородкой и вдавленным носом. Девочка, которую он наказывал, была белокурая, очень полная, может быть, лет четырнадцати, даже тринадцати. Гувернантка – розовая старушка, в чепчике.
Одним словом, ничего похожего на них!
Я смешался и остановился как вкопанный. Старик, видя, что я растерялся, возвысил голос. Он начал с заявления, что это его собственная дочь, которую сам Бог велел ему учить. Дочь всхлипывала. «Её ещё не так бы надо было», – сказал он. Тогда я ушёл, красный и негодующий или пристыженный – не могу теперь определить.
Я долго не мог успокоиться. У меня разболелась голова. На дворе быстро таял снег, сырой туман опять окутал столицу. Стиснув зубы, с тоской стоял я у окна и смотрел на уличную сутолоку, чуждый ей, чуждый этому городу, куда занесла меня глупая ревность.
«Ну, и чего ревновать, – думал я. – Что она – любит или любила меня? Не знаю! А она не знает, что чувствую я к ней… Имею ли я поэтому хоть какое-нибудь право на неё? Глупое сердце! Может, она и его не любит. Но если любит, значит, счастлива. С какой же стати мне вмешиваться? Ведь, не бьёт он её, как этот, не мучает, а должно быть не наглядится на неё?! Как же это я вдруг приду и возьму его за шиворот? А её насильно, что ли, влюблю в себя?»
Я разозлился на себя. Однако, в защиту свою привёл, что он обольстил её. Но и на это я сейчас же с яростью напал. «А то как же? Разумеется, обольстил. Не обольстишь – не влюбишь. Ведь и я хотел и хочу её обольстить. И оттого дядю возненавидел, что он уже, может быть, раньше это сделал. Это постыдная, животная ненависть, недостойная человека»…
– Ах, Верочка! – вскричал я и закрыл глаза рукой.
За стеной было тихо. Кажется, там ходили на цыпочках. Но меня уж соседи не могли интересовать. Чтоб забыться, я потребовал коньяку и кофе. Веселей не стало, я даже не опьянел. Тогда я взял лихача покататься.
Большая чёрная лошадь широко кидала стройными ногами, и по временам слышался удар подковы по обнажённой мостовой. Извозчик с узкими плечами и ваточным тазом сидел как кукла, покрикивая: «О!.. гись!» – и мы мчались по Невскому, с его бесконечными магазинами и двухсаженными зеркальными окнами, по Большой Морской, похожей на наш Почаевский проспект, по широкой и просторной Литейной, по Дворцовой и Английской набережным. Колоссальные здания, украшенные статуями, хмуро глядели на пустынную, белую Неву. Тот берег был почти неприметен, и только золотая игла Петропавловской крепости, где часы уныло играли четверти, пронизывала туман. Я видел Николаевский мост. Тёмные бронзовые херувимы по четырём углам Исакия, казалось, вот-вот вспорхнут и улетят, – они расплывались в мглистом воздухе точно призраки.
Я нарочно старался глядеть по сторонам, на всё обращал внимание, мне хотелось занять мозг новыми впечатлениями. Но я всё видел, многим, как будто, интересовался, и ни на минуту не забывал о них.
Лошадь пошла шагом.
На Невском фонари ещё не горели. В белесоватой дымке погасающего дня медленно двигались экипажи двумя потоками, один направо, другой налево. В богатых санях и в ландо сидели нарядные дамы, офицеры в шинелях, франты в цилиндрах.
Мой лихач должен был тихонько ехать за другими. Чья-то лошадь дышала у меня над головой, и я слышал французские и немецкие фразы, смех детей и девушек, басовые ноты мужчин. Направо шёлковый платок огненным пятном краснел на чёрной меховой полости саней, занятых двоими. Я пристально взглянул на девушку, которая держала его в одной руке. Девушка обернулась, и наши взгляды встретились.
– Саша! – воскликнула она.
Это была Верочка.
Сергей Ипполитович тоже увидал меня. Он комически пожал плечами, без тени неудовольствия, и, покачав головой, улыбнулся мне как друг или как джентльмен.
Я поклонился им и, в свою очередь, улыбнулся. Сердце моё страшно забилось. Я им… искренно обрадовался.
Сейчас же я поехал к ним. Сергей Ипполитович поселился, как и говорил, на Большой Морской. У него была прекрасная меблированная квартира. По крайней мере, с первого взгляда она производила выгодное впечатление: всюду бронза, по углам мраморные бюсты. Сдавал её какой-то доктор, которому не повезла практика.
Сергей Ипполитович, раздевшись и войдя в зал, пожал мне руку. Верочка подставила нахолоделую на улице щёчку. Щёчка была свежа как майская роза ранним росным утром. Я поцеловал и обнял Верочку крепче, чем обыкновенно. В ответ она скользнула по мне ярким, несколько недоумевающим взглядом и исчезла в следующей комнате – переодеться.
Дядя усадил меня на диванчике, в беседке, устроенной из тощих олеандров и драцен, и молчал. Мне было неловко.
Стемнело. С улицы в намёрзлые окна проникали лучи газа и быстро тонули в ярком палевом свете керосиновых ламп, горевших в зале. Я смотрел на дядю, при этом двойном свете, и противоположные чувства боролись во мне.