Шрифт:
Станки на нижнем этаже, где располагалась фабрика, уже работали, и, когда он спустился вниз, навстречу ему шли чернокожие девушки с колючими глазами, направляясь к своим рабочим местам. На улице ветер с залива и напоенный калифорнийскими ароматами воздух вновь пробудили в нем тревожные ощущения. Было хотя и солнечно, однако для него, пожалуй, холодновато. На первом углу он остановился и оглянулся через плечо: коричневой машины не видно, а прохожим не было до него никакого дела. Он зашагал в направлении муниципалитета и на углу Гиэри и Ван-Несс зашел в кафе выпить кофе с датской сдобой. Горячий кофе, ясный день, наличие адвоката, который может помочь, — все это постепенно рассеяло его тревогу и заронило оптимизм. Возможно, у них нет против него ничего конкретного. Возможно, что все еще будет хорошо. Некоторое время он неторопливо шагал по Тендерлойну, почти наслаждаясь видом города и приятным ощущением от того, что он вновь дома. Устав идти, он зашел в католический храм на Тейлор-стрит и сел возле гипсовой статуи святого Антония Падуанского. Даже хотел поставить свечку.
В атмосфере храма и в соседстве святого Антония он вспомнил свою мать. Святой Антоний особо почитался за готовность помогать в обретении утраченного, и в свои преклонные годы миссис Конверс стала его страстной приверженницей. Утраченного становилось все больше и больше.
Она семь лет прожила в разрушавшейся гостинице на Тюрк-стрит, и Конверс навещал ее раза два в год, ну или хотя бы раз — обычно подгадывая ко дню ее рождения, — и они вместе где-нибудь обедали. Конверсу доставляло особое удовольствие заявлять, что он обедал с матерью. Ему казалось, что воображению собеседника при этом рисуется восхитительно чинное изысканное действо, что было довольно далеко от истины.
Сидя перед статуей святого Антония в ожидании адвоката, Конверс думал о матери, и ему пришло в голову, что другие молодые люди, которые не в ладах с законом, — может, такие же перевозчики героина, поджидающие своих адвокатов, — наверно, вот так же сидят сейчас у ног святого Антония и вспоминают о своих матерях. А поскольку времени было еще предостаточно и та гостиница находилась по соседству с храмом, Конверс решил сводить мать куда-нибудь на ланч. Сделает доброе дело, а заодно убьет время до трех часов.
Гостиница, в которой жила мать, называлась «Монтальво». Когда Конверс спросил о матери, чернокожий портье с масонской булавкой в галстуке показал в угол холла, где стоял телевизор.
— Эта дама, — сказал портье чопорно, как британский колониальный чиновник, — очень скоро станет для всех нас проблемой.
В холле витал слабый запах свалки. Большая часть кресел была вынесена, те же, что остались, были придвинуты к телевизору в углу, где потихоньку гнили, расползались под старческими задами.
Пол в холле был весь в пятнах грязи; сделав несколько шагов к телевизору, Конверс увидел мать и остановился, разглядывая ее. Она была поглощена передачей по ящику — чем-то вроде селебрити-гейм-шоу. Рот открыт в широкой улыбке, обнажившей вставные зубы, очки сползли чуть ли не на кончик носа. Стоя в холле «Монтальво», Конверс мысленно перенесся на тридцать лет назад — он рядом с ней в темном зале кинотеатра, смотрит на нее, устремившую глаза на экран. Ее глаза улыбаются поверх очков горьким шуткам Дэна Дьюриа или любезным речам Захарии Скотта, не замечая сидящего рядом ребенка, который, задрав голову, смотрит на нее — с любовью, насколько помнилось Конверсу. Странное ощущение, словно то был не он, думал Конверс, наблюдая за матерью, сидящей у телевизора в холле «Монтальво».
Довольное выражение вдруг сползло с ее лица. В кресле цвета яркой губной помады рядом с ней сидел какой-то старик. Тщательно одетый, аккуратный, этакий постаревший мальчишка, у которого, как у Дугласа Долтена, всего-то имущества — пара костюмов да платяная щетка. Мать Конверса смотрела на него с ненавистью и ужасом. Ее губы кривились, произнося что-то злобно-безголосое; кулачки яростно сжимались. Старик не обращал на нее абсолютно никакого внимания.
Конверс обошел кресла и встал перед ней, пытаясь выдавить из себя улыбку. Прошло несколько мгновений, прежде чем она подняла голову, взглянула на него и улыбнулась — так же безрадостно, как он.
— Это ты? — спросила она. И вопрос не был риторическим.
— Ну да, — сказал Конверс. — Конечно я.
Он наклонился поцеловать ее в щеку. Плоть, которой коснулись его губы, была опухшей и синюшного цвета, оттого что она постоянно пощипывала щеки. От нее пахло смертью.
— Это не ты, — сказала она со странной убежденностью.
В первый момент он подумал, что это просто своего рода инфантильная жеманность, но вскоре понял, что она, наверно, бредит наяву.
— Это я, — повторил он. — Я, Джон.
Она посмотрела на него долгим взглядом. Старики и старухи в соседних креслах повернули к ним свои рептильи головы.
— Вставай, — сказал Конверс, с трудом продолжая улыбаться. — Мы идем на ланч.
— О! — произнесла мать. — Ланч?
Он помог ей подняться, и они медленно прошли к выходу, провожаемые пристальным взглядом портье.
— Ты ведь во Вьетнаме, — сказала мать, когда они были на улице.
— Больше нет. Я вернулся.
Видя, как неуверенно она идет, он заставил ее взять себя под руку и перевел на другую сторону Тюрк-стрит. Он думал отвести ее, как обычно, к «Джо», где они возьмут по большому мартини и хорошему куску мяса, но теперь понимал, что идея была неудачная.