Шрифт:
– Знаете, дорогая, туда мы все сейчас направляемся. И не могу сказать, что это мне не нравится. Я всегда любил светловолосых чертей, особенно в мундирах. А вы нет? Хоть какая-то перемена после всех этих пузатых и розовеньких французов, после чужаков с кривыми носами.
– Замолчите, вы говорите гнусности.
– Что же здесь гнусного? Разве не из-за них, не из-за Блюма с его шайкой мы проиграли войну? Я их всех знаю, так что не спорьте. Я сам наполовину еврей.
– У меня есть приятельница-еврейка. Ее муж был арестован единственно потому, что он еврей.
– Ну и что? Вам это не кажется достаточным основанием?
– Чудовищно! – Леа вскочила.
– Ну, хорошо, хорошо. Успокойтесь. Я только пошутил, – сказал он, в свою очередь вставая и беря ее под руку.
Jlca нетерпеливо высвободилась.
– Извините, мне пора возвращаться.
– Подождите, у меня тоже есть приятельница, она поручила мне продать ее меха – великолепного серебристого песца. Я уступлю его вам за хорошую цену. Вы совершите превосходную сделку.
– Не знала, что вы занимаетесь мехами.
– В данном случае речь идет об услуге приятельнице, которой нужны деньги, чтобы уехать из Парижа. Что вы хотите! Она еврейка, и нацисты внушают ей страх. Мне скорее внушает страх скука. Если песцы вас не интересуют, у меня еще есть ковры, восхитительные старые коврики редкой красоты.
– Так вы еще и торговец коврами! А я-то думала, что вы писатель.
Лицо Рафаэля Маля с широким лысеющим лбом мгновенно утратило свое добродушно-насмешливое выражение. Усталая и горькая улыбка придала его бесхарактерной физиономии мрачноватое обаяние, которое подчеркивал пронзительный и умный взгляд.
– Да, я писатель. Писатель, прежде всего. Вы всего лишь женщина. Так что же можете вы понять в жизни писателя, в его повседневных метаниях между желанием жить и желанием писать? Они несовместимы. Я похож на Оскара Уайльда, мне хочется, чтобы талант пронизывал и мое творчество, и мое существование. А это невозможно. Я бешусь, но приходится выбирать: жить или писать. В себе, я знаю, я ношу великую книгу, но стремление участвовать в событиях нашего мира, в его страстях так меня влечет, что страдает работа. Как писали братья Гонкуры в своем "Дневнике", нужны "упорядоченные, тихие, спокойные дни, обывательское состояние всего бытия, сосредоточенность «ночного колпака», чтобы произвести на свет нечто великое, мятущееся, драматичное. Люди, которые слишком растрачивают себя в страстях или в суматохе нервного существования, ничего не сотворят и опустошат жизнь жизнью". Опустошение моей жизни жизнью – вот что со мной происходит. Вас, женщин, оберегает нехватка воображения, рождение ребенка – ваш единственный акт творения. Конечно, и среди вас попадаются величественные уроды, вроде мадам де Ноайль или Колетт, – ах, какой замечательный мастер слова эта женщина! – но редко. Истинный ум – начало по своей сути мужское.
– Ум? Мужское начало? Как вы осмеливаетесь это говорить в то время, как страна во власти лиц, по вашему утверждению, обладающих истинным умом, рушится самым плачевным образом!
– Мы побеждены высшим умом и силой, перед которой можем лишь склонить головы.
– Склонить головы перед этими дикарями?
– Мой котеночек, ваша головка хорошо работает, но она пуста. Вы лишь повторяете слова своего консьержа. Эта война, которую вы считаете варварской, станет для Франции благом. Еще в 1857 году Гонкуры – опять они! – писали: "Каждые четыре или пять столетий необходимо варварство, чтобы вдохнуть в мир новую жизнь. Иначе мир погиб бы от цивилизованности. Некогда в Европе, когда население какого-нибудь гостеприимного уголка в достаточной степени утрачивало жизненную силу, с севера ему на голову сваливались парни в шесть футов ростом и переиначивали породу". Немцы и станут теми парнями, которые в нашу обессилевшую расу вольют новую кровь возрождения. Поверьте мне, малышка, мошеннику и гомосексуалисту, внимательно наблюдавшему в литературных целях и иной раз в собственных интересах за тем думающим животным, которого называют человеком. Человеком, которого однажды Бог отринул с глаз долой. А тот, несчастная скотина, все никак не утешится. Вы помните прекрасную строфу Ламартина: "Человек – это павший ангел, вспоминающий о небесах"?
– У меня впечатление, что я слушаю дядю Адриана. Он у меня доминиканец, – насмешливо заметила Леа.
– Он сделал правильный выбор. "Человеку вроде него подойдет только ряса". Когда-то и я хотел стать отшельником. Я, еврей, принял христианство. Мое желание поддерживали друзья, ревностные католики. Но накануне пострига я бежал из семинарии и провел три дня в юношеском борделе. Ах, как там было божественно! После кислой вони семинарских подмышек, после изъеденных прыщами щек моих товарищей по комнате, неотвязная похотливость которых портила простыни и кальсоны, после утренних пробуждений, омрачаемых отвердевшей плотью под сутаной, какое это было счастье – ласкать, целовать нежные надушенные тела мальчиков-шлюх. Что вы, наверняка еще девственница, не ведающая даже пресных лесбийских объятий, в состоянии понять?
– Действительно, я этого не понимаю. Вы мне противны.
– Верно, я и есть отвратительный срамник, – со смехом воскликнул он. – Эй, мадама, не хочешь ковра? Или мех? Для тебя дам лучше цену. Ты мне нравишься.
Он состроил столь лукавую и одновременно мерзкую рожу, что Леа рассмеялась.
– Вы сошли с ума, мой бедненький Рафаэль. Сама не знаю, почему еще вас терплю.
– Потому что я вас забавляю, дорогуша, и мои вольные речи выводят вас из первозданного оцепенения. Надо расти, милашка, мы живем в эпоху, которая принадлежит отнюдь не детям.
Какое-то время они шли молча. На углу улиц Гренель и Сен-Пер Маль остановился.
– Не хотите заглянуть ко мне на чашку чая? Друг оставил мне восхитительную квартиру на Риволи. Вид на Тюильри очарователен.
– Благодарю вас, но сейчас это невозможно. Приятельница, у которой я живу, больна. Вероятно, она волнуется. Вот уже три часа, как меня нет дома.
– Значит, завтра? Обещайте, что придете. Мне хотелось бы подарить вам несколько дорогих для меня книг. Если люди хотят стать друзьями, так важно любить одни и те же книги.