Шрифт:
— Дедушку Егора помнишь?
— Еще бы! — оживился Никита.
— А знаешь, что в молодости он с басмачами воевал?
— С какими басмачами? — Никита удивленно вскинул брови. — Мы ж с фашистами воевали.
— Фашисты, брат, были потом…
— Дедушка Берлин брал! — уточнил Никита с гордостью. — У него еще медаль такая была! Мне за нее двенадцать значков дали! Один совсем редкий — о запуске Лайки…
— Не понял… причем тут Лайка? — глухо переспросил Павел, надеясь, что ослышался или Никита что-то напутал. — Ты что, значки собираешь?
— Ага! Про космос…
— Про космос? Космос — это хорошо… — машинально проговорил Павел, чувствуя, как в душе у него будто что-то оборвалось.
Он шел и не видел дороги. Сразил его напрочь мальчишка своей немудреной житейской философией. Он, может, и сам не ведает, что говорит? И, как добрый учитель, который задает студенту спасительный вопрос, спросил мягко и с искренней печалью:
— А на могилу к дедушке Егору ты ходил?
Никита остановился, лицо его сделалось некрасивым от подступивших слез, и он сбивчиво залепетал:
— Что ли я виноват, да? Что ли я виноват, дядя Павел, если мне… не показали?
— Блинчиков испечь, Павлуша? — спросила тетка Груня, когда Павел в старенькой слежавшейся в сундуке рубашке засобирался утром в сад «шевелить», как он выражался, свой радикулит.
— Обязательно, теть Грунь! Таких, как в прошлый раз, помнишь? Покислее, на кефире… Кефир есть, теть Грунь? А то я схожу…
— Сходи, милый, сходи, — обрадовалась тетка Груня. — И кефиру купи, и сливочек… Напеку кисленьких. Пресные, по-городски, что? — форсу много, а сытости никакой.
Завтракали на веранде. Окно было приоткрыто, и из сада волнами наплывала утренняя свежесть. Тонко пахло табаком, который цвел под окном, укропом и еще чем-то, домашним, деревенским.
Павел все норовил взять блин вилкой; тетке Груне это не нравилось. Попивая чай, стала рассказывать:
— В деревне у нас учитель жил, из городских… Вышел как-то с мужиками на сенокос. Жена ему на обед в плетенку яичек положила, а ложечку, вишь ли, забыла. Он яички на общий стол выложил, всех потчует, а сам не ест. «Ложечки, — говорит, — нету, разбить нечем. Зачем же, — говорит, — я, учитель, плохую манеру показывать стану?» Вот как! Шибко культурный был старичок… А блины все ж таки руками брал!
Павел засмеялся:
— Убедила, убедила! Теперь во веки не забуду!
— Скажи, угодила ли я тебе… блинами? — спросила.
— Еще как! — подтвердил Павел. — Соскучился я по домашним. Вот только не пойму, почему твои блины Никите не по душе? Избаловали, что ли, парнишку?
Тетка Груня затаенно вздохнула. Видно, не хотелось говорить об этом.
— Знай, когда он придет, припасла бы что повкусней: внук, чай! А когда его ждать? Иной раз все глазоньки прогляжу: может, думаю, заедет на своей трещалке. Угостить-то нечем, так я скорее блины завожу, а на дорожку — двугривенный на мороженку. Он и рад. Только, когда подрос, рубль стал просить. На жвачку, говорит. Я и знать не знаю, с чем ее едят, жвачку, с чаем или как, а даю… Как же! Из платочка достаю сокровенные… Ты ведь знаешь, Пашенька, какая у меня пенсия? Я бы лучше на рубашку ему скопила ко дню ангела… А то — жвачка! Форс один, а сытости никакой…
— А как Андрей? — робко спросил Павел.
— Некогда Андрюше. Садом занимается. «Жигули» надумал… — Тетка Груня вдруг встрепенулась. — А про чай али забыл? Давай налью, пока не остыл. Варенья клади… поболе!.. — Помолчали. Тетка Груня ждала, пока Павел отведает варенья. — Приходил как-то… Знает, у отца деньги были… Я ему: Андрюшенька, сынок, пойми, помру — все тебе останется. Деньги, говорю, на смерть себе блюду. Чтоб помянули как полагается. И на девять ден, и на сорок. Обиделся. «Жадная ты у нас!» — говорит. Это я-то жадная, господи?
— А что потом? — не утерпел Павел, и ему сделалось неловко оттого, что он так вот, в упор, спросил о том, о чем не следовало бы, наверное, спрашивать у старого человека. Вспомнился вчерашний разговор с Никитой. И снова стало неспокойно, как в лесу, когда далеко от дома, а надвигается вечер.
Вспомнил себя бесштанным, в длинной полотняной рубахе. Со щенком… Тузиком звали…
Раз заигрался и вот давай целовать. «Хороший мой! Ту-у-зик…» — шептал ласково и все сильней прижимал к груди. Вдруг щенок отчаянно заскулил и напустил ему на рубаху. Он испугался, отбросил щенка прочь.
Подошел отец.
— Дай руку, сынок! — взял и стал тихонько сжимать в своей. — Любишь Тузика? — спросил.
Он кивнул.
— А я тебя люблю… — отцовская рука сделалась железной.
Брызнули слезы, до того было больно. А отец сказал:
— Видишь, как тебе больно? Так и щенку. Он ведь тоже… живой. Помни об этом, сынок. Все живое понимает боль. Что собака, что пичужка, что человек. Боль, она на всех языках одинакова!
— …некогда Андрюше, все рисует, — дошел до сознания голос тетки Груни. — И все спешит, спешит… А куда — и сам, видать, не ведает. Я ему: «Охолонь чуток! Погляди, куда идешь; обернись, откуда пришел… Припомни, где тот порожек, с которого первый раз ступил на траву. Подумай, не растерял ли что по дороге, не наследил ли… Все ли, что начал, доделал. Вспомни, не обидел ли кого. Повинись, если не поздно!»