Шрифт:
Она спрашивала себя, приедет ли Спенс в суд, и одновременно боялась и ждала этого. Думать о нем было почти так же тяжело, как думать о Заке. От таких мыслей ее охватывала всепоглощающая тоска, такая сильная, словно ее душа пыталась вырваться из груди и полететь к нему. Никогда еще Никки не испытывала такой большой любви и отчаяния. Ей хотелось верить, что он сумеет все исправить или, по крайней мере, поддержит ее, и этот жест с одеждой сказал ей, что Спенс действительно солидарен с нею. Однако воспоминание о том, что он сомневался в ней, пусть только на мгновение, все еще преследовало ее. Каждый раз, когда Никки мысленно возвращалась к событиям последних двух дней, она обнаруживала, что ускользает в такое необычное, ирреальное состояние, что даже сама начинает в себе сомневаться. Может, она спустилась вниз, к ребенку, в состоянии лунатизма? Может, она задушила его и каким-то образом сумела начисто стереть это событие из своей памяти? В последние несколько месяцев у нее случались провалы в памяти, так может, она сделала это, а потом забыла? Безумием было даже просто думать об этом, но детективы продолжали настаивать, что кто-то убил ее сына, и поскольку в доме она была совершенно одна, то было понятно, почему они считали, что именно она и совершила убийство.
К тому времени, как они добрались до здания суда на Мальборо-стрит, моросящий дождик начал добавлять сырости холодному мартовскому воздуху. Она смотрела, как поднимается электрическая дверь, и почувствовала, что задыхается от приступа клаустрофобии и отчаяния, когда сержант уголовной полиции МакАллистер повела машину вперед, в подземный гараж. После этого дверь гаража снова благополучно закрылась, и констебль Фримен обошел вокруг машины, чтобы выпустить Никки из задней двери.
— А я надеялся, что здесь будет хоть парочка журналистов, — услышала она, как он говорит МакАллистер.
Никки не уловила ответа МакАллистер: она закрыла лицо руками и стала так жарко молиться, как еще никогда не молилась за всю свою жизнь. Ей даже не приходило в голову, что СМИ могут заинтересоваться ее делом; все, вокруг чего были сосредоточены ее мысли, — это ошибка полицейских и то, как скоро они поймут свою оплошность. Все остальное виделось ей просто как испытание, которое нужно пройти, опыт, который однажды она, возможно, даже использует как материал для исследования; но теперь, когда она поняла, что ее дело будет рассматриваться не только в суде, но и станет объектом обсуждения в прессе… Она этого не выдержит. Она просто не сможет. Кто-то или что-то должны остановить все это, потому что она этого больше не вынесет.
МакАллистер и Фримен повели ее в подвал, мало чем отличающийся от камеры, из которой она не так давно вышла. Впрочем, на служащих была другая форма, а на бейджах было написано «Служба охраны Релайанс». Ее зарегистрировали, на сумку повесили бирочку с номером, совпадавшим с номером камеры, в которую ее отвел служащий «Релайанс». Они прошли мимо других камер, со стальными решетками вместо дверей, сквозь которые заключенные могли видеть, что происходит снаружи, а Никки — заглядывать внутрь камер. Некоторые камеры были пусты, в других находились преступники, ожидающие, когда за ними приедет автозак. Никки, впрочем, не знала об этом; она только понимала, что они насмехаются над ней на языке, в котором она с большим трудом признала английский, — и чувствовала сильный запах пота, мочи и чего-то еще, приторно-сладкого.
Ее камера была под номером шесть. В ней были те же самые стальные решетки вместо двери, как и у остальных, единственная бетонная койка с матрацем и унитаз, огороженный низкой стенкой. Когда служащий «Релайанс» повернул ключ, она посмотрела на него взглядом, в котором читалось непонимание, почему и как он может с ней так поступать. Он проигнорировал ее и пошел назад к столу, где МакАллистер и Фримен разговаривали по мобильным телефонам.
Другие заключенные продолжали орать и ругаться, и Никки закрыла ладонями уши, поскольку ей необходимо было хоть как-то отгородиться от всего этого ужаса. Она не может быть здесь, в месте, где люди похваляются своими злодеяниями, бранят на чем свет стоит своих адвокатов и угрожают друг другу. Шум их голосов, зловоние их тел доносились до нее резкими урывками, словно короткие периоды бодрствования среди сна.
Ночной кошмар…
Именно кошмаром все это и было: ужасным, безумным кошмаром, который закончится, как только она заставит себя проснуться.
Текли долгие, ужасные минуты. Неужели с этого момента в этом и будет состоять вся ее жизнь: переезд из одной камеры в другую, нападки и оскорбления со стороны других заключенных, отсутствие доверия к ее словам? Она закрывала глаза, как только перед ними начинал вырисовываться ужасающий призрак тюремной жизни. Никки крепко сжимала голову руками, словно желая отгородиться от этого кошмара. Несколько коротких мгновений она пыталась мыслить логически и найти в сложившейся ситуации хоть какой-нибудь смысл, но затем оставила свои попытки. В этом не было никакого смысла, потому что даже когда она пыталась его обнаружить, единственное, что появилось, это трехмерное изображение вины.
Она была там одна, у нее были и мотив, и возможность, а значит, это должна была быть она. И если все говорят, что это правда, то, возможно, они правы.
Вот только они не правы.
Она вздрогнула, услышав скрежет ключа; подняв голову, она увидела, что это вернулся служащий «Релайанс».
— Адвокат пришла, — сообщил он.
Встав на ноги, Никки снова проследовала за ним мимо других камер, пытаясь не слышать злобного кудахтанья, ржания и ругательств, которыми ее награждали их обитатели. Однако они все равно вонзались в нее, подобно когтям, пропитывая ее ядами страха, паники и ненависти к себе.
Мария Таунсенд стояла спиной к двери комнаты для допросов, когда Никки вошла туда. Обернувшись, она посмотрела на часы.
— Привет, как дела? — спросила она. — Извини, Никки, меня задержали. Они собираются заслушать твое дело, так что времени на разговор у нас не много, но все в порядке, ничего не изменилось, с тех пор как мы виделись вчера вечером.
— Очень даже изменилось, — недоверчиво поправила ее Никки. — Они обвинили меня в… Они… — Она набрала в грудь побольше воздуха. — Вы говорили, что мне совершенно не о чем волноваться.