Шрифт:
– Нет, – сказал он самым любезным голосом. – Комендант гарнизона – лейтенант Бруннер. – И повел шеей, сдержался, не расстегнул ворот.
Бруннер принял от офицера пакет, вскрыл его, разворачивал голубоватый лист. На лице появилась растерянность.
– Дайте отцу Иоанну. Он вам переведет.
Коляне теснятся поближе, стараясь увидеть, услышать, не пропустить. Благочинный вполголоса переводит. Шешелов это предчувствовал: ультиматум. Господи, где же он слышал такую шутку: умные приказы писать на белой бумаге, глупые – на голубоватой? Да и какие при пушках переговоры? Сдаться повелевают, сложить оружие. Иначе все уничтожат. И далее уже плохо слушал. Как теперь, что? Ультиматум не для острастки они, всерьез. Столько пушек. И целое лето сушь. Ударят – не потушить. Гарнизон... Пламя, угли, зола. И все. А куда бабам в сиротстве, старикам, детям? Без крова, пищи, зима на носу. До России сотни нехоженых верст.
И опять услышал, будто шар перекатывался во рту офицера.
– Он спрашивает, какой будет ответ, – сказал благочинный.
Бруннер смотрит на Шешелова, на его ордена, шпагу и, похоже, сейчас ничего не слышит. Ропот вокруг нарастает разноголосицей. Пушкарев смотрит в землю, благочинный на Бруннера, и молчание становится затяжным.
– Читайте всем ультиматум, – сказал Шешелов. – Судьба всех решается, пусть знают.
– Да, – сказал Бруннер. – Так и переведите. Прочтем и решим.
Благочинный обводит взглядом колян и раздельно слова произносит, внятно. Затихают движения, ропот. Нет, не старческий еще голос у благочинного. Слышно, наверное, и у мыса.
– «...о немедленной, безусловной сдаче укреплений и гарнизона города Колы со всеми снарядами, орудиями, амунициею и какими то ни было предметами, принадлежащими российскому правительству...»
Шешелов увидел Герасимова среди колян и узнал стариков рядом с ним. Потом увидел Матвея невдалеке. Худой, ссутулился весь, опирается на костыль. И еще узнал белокурого ссыльного, что дерзил ему в каталажке, Пайкина в первом ряду в окружении своих приверженцев, кузнецов-братьев, приходивших по весне с Суллем, чиновников, выделяющихся в толпе мундирами, Дарью, сына Герасимова и, словно прозрев необычно, увидел отдельно много других вокруг, с кем случай не сталкивал его в жизни, но которых он ранее встречал в Коле.
– «...Если эти условия будут в точности исполнены, – благочинный напрягал голос, – то город будет пощажен и частная собственность останется сохраненною, но укрепления будут разорены, а все казенное имущество уничтожено или взято...»
Шешелов будто заново узнавал колян, знакомых и незнакомых, на повороте общей судьбы слушающих, как приговор свой, слова благочинного. По-разному смотрят они, а ждут скорее что одного, на что-то еще надеясь, словно может отец Иоанн прочесть им вслух другие, спасительные слова.
На корабле, наверно, устали ждать. Гудок взревел снова, холодя душу, взбесил гулкое меж варак эхо. Обернулись не с прежним испугом, с досадой скорее, и ждали, когда он смолкнет.
– «В противном случае, – у благочинного лист в руках вздрагивал, – город будет через час подвергнут артиллерийскому обстрелу и уничтожен...»
Молчание глубокое. Взгляды в сторону, в себя, в землю. Бруннер медленно взял ультиматум. У него в глазах тоска безысходная. Пайкин трется подле исправника, бок о бок, шепчет что-то ему. А его прихлебатели разошлись, меж колян колышутся их картузы. Но один из них влез на камень.
– Люди добрые! – Голос увещевающий. – Все слышали: они обещают сохранить нашу собственность. Так стоит ли ради цейхгауза инвалидных да двух пушчонок дерьмовых лишаться всего имущества?! Пусть возьмут они их. Англичанам нажива невелика, а царю убытки тоже невесть какие. Зато ведь останутся целы наши дома, будет стоять наш город. Они нас не просто пугают, а миром предупреждают...
– Да, да! Не пугают! – Шешелов узнал младшего из кузнецов-братьев. Крикун. Весной на собрании всех взбаламутил. И теперь влез на камень. – Пушки не для испугу! Мирно предупреждают: или живьем зажарят в городе, или нам в кабале жить до смерти. Догола разденут, и чтобы срам на виду торчал. Я с последним согласный! Я до гроба проживу голым! – Он рванул у рубахи ворот, махом скинул ее, полуголый стал у всех на глазах расстегивать и портки. – Не боись! Раздевайся все догола! Проживем! Ходить станем глазами в землю!
– Афанасий! Рехнулся, что ли?! – закричали из толпы.
– Афоня!
– Стыдобища!
Голоса вразнобой, не разберешь, чего все хотят.
– Что?! – кричит Афанасий. – Не по душе?! То-то! – И придерживает расстегнутые портки рукой, машет Шешелову. – Несогласные, вишь, нагишом! Не совсем еще стыд потеряли! Пусть уходит офицер! Откажите!
Исправник подталкивал Афанасия с камня, укорял, строжился и сам влез на камень, подождал, пока поутих ропот.
– Старые люди помнят! – закричал неожиданно высоким голосом. – Приходили уже англичане в Колу. И буянили, и стреляли спьяну. И кое-что взяли себе, было. Но потом они все ушли, а коляне остались. И город остался цел. Так ведь, граждане старики?!
Благочинный закашлял с досадой, вызывающе громко, и исправник встревоженно оглянулся, встретил хмурый взгляд Шешелова, смешался. Ропот возрос. Пайкин стал проталкиваться к исправнику. Он, пожалуй, не решился бы в другое время, а теперь степенно влез на валун, снял картуз, поклонился.
– Посмотрите, что в руках инвалидных! – заговорил. – Ружья старые, как и они сами. Это супротив пушек. Из этих ружей отцы и деды наши стрелять не стали еще полвека тому назад. Город нам сберегли, сохранили себя живыми. Они разумные были люди и умели наперед думать. Не о гордыне своей пеклись.