Шрифт:
Долгожданная летучка появилась на следующий день. И он дал себя погрузить в пульмановский вагон, оборудованный двумя рядами нар.
Шло большое наступление, главный поток грузов двигался на запад, сначала танки, пушки, потом уже раненые. Это война.
Их санпоезд долго тащился к Калуге. Но когда подъехали, выяснилось, что калужские эвакогоспитали переполнены до отказа. Санпоезд повернули на другую ветку, повезли… на запад, куда-то в район Ржева. Но об этом Зубов узнал позже.
Место его оказалось у маленького окошка на верхних нарах, и оттого, что вместе со свежим воздухом в душный вагон влетели шум ветра в лесах, и тяжкое дыхание паровоза, и громкий перестук колёс, Зубов острее чувствовал, как свеж и прекрасен живой мир природы за красной стеною вагона.
Но, может быть, именно поэтому зуд в ране так нестерпимо мучил его. Он признался соседу в своих мучениях, тот вызвал врача, ответившего Зубов у, что в условиях санлетучки никто не будет, да и невозможно снять гипс.
— Они, к вашему сведению, майор, — сказал дежурный врач, — пожирают гной и даже полезны.
— А мясо они не прихватывают? — спросил Зубов. — Вы можете поручиться?
— Вы не думайте об этом, майор, — сказал врач. — Тогда будет легче.
— Не думать! Вам хорошо советовать. А я уже не могу, не в силах больше терпеть! — закричал он врачу и уткнулся головой в подушку.
О, как в ту душную ночь метался Зубов на трясущихся нарах вагона!
Как мучительна была эта боль, да и не боль даже, а невыносимый зуд, покалывания и словно бы укусы, хотя Зубов и понимал, что они не кусаются. Какие тут нужны крепкие нервы и отсутствие воображения, ибо, живое, непрерывно воспламеняющееся, оно стало главным его врагом в ту ночь. Измученный, он забылся коротким сном, но вдруг просыпался от резкого толчка вагона, и снова накатывали на него муки плоти и воображения, и минутами Зубову казалось, что он теряет над собой контроль.
И может быть, он закричал бы или заплакал, если бы почему-то не боялся разбудить храпящий, посапывающий, сладко зевающий во сне вагон.
Да, теперь он мог признаться себе, что подумывал тогда о самоубийстве. Открыть окно или дверь и… броситься под колёса. Сама мысль о возможности самоубийства приносила ему тогда лишь краткое облегчение…
Долго, очень долго длилась та ночь душевной слабости, упадка сил, глубокого отвращения к себе, своему телу.
Но все ночи проходят. А на рассвете Зубов забылся сном. Утром они подъехали к месту назначения. Это был госпиталь где-то подо Ржевом, прямо в лесу, около которого сбилось много санитарных поездов.
Раненых перенесли в вагоны узкоколейки и повезли в глубину леса. Он весь по верхушкам был оплетён маскировочной сеткой. Дорога вела к баракам, полувры-тым в землю, и подземным бункерам, совершенно незаметным с поверхности.
Зубов был ходячим, сам двигался и поэтому быстрее других попал в операционную, тут же потребовав, чтобы с него сняли гипс. Но врачи не торопились. Это ведь целая морока. Никогда в госпиталях не торопятся снять гипс. И тогда Зубов закричал. Он кричал, что будет биться об стену, чтобы расколотить на себе гипсовую рубашку.
Да, он «психанул» тогда, наверно, постыдно «психанул», потому что уже не мог больше терпеть и ждать, и крик его, полный неподдельного страдания, привлёк внимание врачей. Им занялись.
Воспоминания были не из приятных, хотя остроту их уже успело сгладить время. Почему Зубову всё же вспомнилось всё это? Только ли потому, что этот армейский госпиталь, к которому он сейчас подъехал, был скорее похож на санаторий в лесу, чем на те полуврытые в землю бараки, где он лежал на излечении. Или же цель его поездки заставляла думать о себе, оценивать себя и искать в себе нечто такое, что утвердило бы Зубова в принятом решении.
«Смогу ли? — всю дорогу он спрашивал себя. И отвечал себе: — Должен!»
…Он поторопился уехать в дивизию без прощальных церемоний. Только распил военторговские пол-литра с шофёром Колотыркиным, к которому привязался, и жалел, что расстаётся с ним. Колотыркин ни о чём не расспрашивал, два раза коротко вздохнул и просил Зубова взять его в шофёры, поелико будет возможность. Зубов обещал.
Окунев в штабе дивизии пригласил Зубова пожить с ним в одном доме, имеется свободная комната, при этом сказал, улыбаясь:
— Чует моё сердце — мы накануне больших событий. Работёнки будет хватать, пока не возьмём Берлин, а как возьмём, начнутся другие дела. Армия всегда есть армия, а мы её глаза и уши.
— Возможно, — суховато ответил Зубов. Он подозревал, что «сигнал» в политотдел подал именно Окунев. Но никому Зубов не говорил об этом: ни Лизе, ни другим сослуживцам, он не хотел жаловаться на Окунева даже друзьям.
Подчёркнутое и какое-то даже возбуждённое радушие, с каким в дивизии Зубова встретил Окунев, тоже почему-то настораживало. Но ведь прямо же не спросишь — ты или не ты? А то ведь если Окунев подал первый «сигнал», то подаст и второй: майор Зубов-де неправильно воспринимает критику.