Шрифт:
— Ага, вот какой оборот, — посмеивался Увадьев. — Ликом я, действительно, не удался! — Длинные бороды ползучего мха свисали с деревьев; сорвав одну из них, всё старался он приспособить из неё хоть верёвочку, но не удавалась верёвочка никак. — А ты красы да правды не в дырке этой ищи, а в живых. Живые-то в мире живут… — Ему всё хотелось вывести разговор из закоулка на более просторную дорогу, и опять рвалась непрочная верёвочка.
— Ноне и мёртвые ходят, — жёстко бросил Геласий, и худая рука его схватила воздух. — Там, где живому боязно, мёртвому нипочём… — И, точно избегая увадьевских возражений, он прыгнул в лес через канавку и пропал; только мелькнула чёрная скуфья, которой не под силу было сдерживать его вьющихся бунтовского цвета волос, да хрустнула по пути обломленная ветка.
— Люблю злых, — минуту спустя сказал Увадьев. — Тугая, настоящая пружина в них, годная ко всякому механизму. Злых люблю, обиженных, поднимающих руку люблю.
— Вы умейте выпить яйцо, не разбивая скорлупы, — непонятно пошутил Фаворов. — Люди этого не прощают!
— Моё от меня не уйдёт.
Просека кончилась. Дежурный вратарь, по-бабьи задрав рясу, подбежал к ним из сторожки подтвердить повеление игумена. Имея достаточно времени, они решили принять приглашенье, а тогда к ним присоединилась и Сузанна. В последнюю минуту, однако, Фаворов чуть не отказался; нянька пугала его в детстве монахами, и он навсегда сохранил брезгливую неприязнь к людям, одетым в эти нелепые долгополые одежды. Кроме того, его делом было строить, а дробить и мять людскую глину он по справедливости предоставлял Увадьеву. Превозмогло то же самое любопытство, которое влекло и его спутников.
Четыре изгнивших ступеньки сводили к толстой двери в игуменскую землянку; было ясно, чем властней стучалась в эту дверь весна, тем исправней, разбухая от влаги, выполняла она своё назначение. Сузанна гадливо толкнула её ногой, но дверь открывалась наружу, и ей пришлось взяться рукой за осклизлое железо скобки. Не ладан, которого беспричинно боялся Увадьев, а тот кислый, как бы из капустной кади, запах, когда мужика много, и бездельно сидят в тесноте, пахнул ему в лицо. Кир, игумен, ждал не один, и Увадьев привычно, как на митинге, поискавший хоть одно молодое лицо, испытал лёгкое затруднение. Вдоль бревенчатой стены, низкой и без единого окна, сидели старики числом до двенадцати, водители и камни этой человеческой пустыни. Все они были носителями каких-нибудь душевных искривлений, пригнавших их сюда, и оттого Сузанна с изумлением видела ноздратые носы, вислые уши, пылающие глаза или, напротив, способные утушить пламя других глаз, огромные цынготные рты, разодранные немым криком, раздутые руки или руки, такие выразительные в худобе своей, точно их подчёркнуто лепил иронический художник. Сам игумен толстыми закопчёнными пальцами оправлял пламя светца; огонь облеплял его пальцы, от волненья не замечавшие ожога.
— Здорово, отцы, — кивнул Увадьев, сгибаясь и пролезая в нору. Одновременно со спутниками он подумал, что игумен нарочно зазвал их в эту яму, где почти вопила скитская скудость. — Как попрыгиваете? — повторил он на всякий случай.
— Дрожим! — отвечали ему из глубины кельи.
— Немудрено, в эку щель залезли, — безобидно улыбнулся Увадьев. — Тут и мокруша, поди, чихает…
Все помолчали, пока гости усаживались на заранее поставленную для них скамью.
— Ты шапочку-то сыми, тута не простудишься. Эка надышали! — поскрипел ближний старик и, хотя не слышалось пока ни вражды, ни порицания, Увадьев решил не итти ни на какую уступку.
— Не серчайте, граждане монахи. Голова у меня в войне контужена, и от воздуха как бы дрожание на неё находит. Я иной раз и сплю в шапке, такое обстоятельство! — Он мельком взглянул на Сузанну, но та не одобрила, кажется, его выдумки.
Тут, шаркая стоптанными сапогами, сухонький монашек внёс большой медный чайник; белый пар бился из носка. На растопыренных пальцах он держал стаканы по числу гостей; наспех обмахнув стол полой своей замусоленной рясы, он налил в стаканы густого берёзового чая и поспешно удалился.
— Вот, грейтесь чайком. Хоть и ночные, а всё гости, — поклонился Кир, придвигая три серых от времени куска сахару, сохранившихся, видимо, вместе с рублями в обительской сокровищнице. — Самим-то нам правило не велит, да и отвыкли…
— Чаёк обожаю, — просто сказал Увадьев; соскоблив с куска грязцу и налипший на него русый волос, он неторопливо отправил его в рот. — Волос сладости не убавляет! — взмахнул он бровью, почитая и грязцу за нарочную выходку Кира.
— Вот и славно, — приветливо продолжал игумен, — давайте ознакомимся сперва. От века признавали мы берлогу по жёлтой проплешине в снегу под вывороченным корнем; советских людей по обличью признаём, — он поклонился, как бы извиняясь за своё ненамеренное оскорбленье. — А мы мужики. А до пострига зверя тут промышляли, лис били, лосей загоняли. Михейко, эва, у медведицы дитёнка крал, она ему малость ляжку поела: так и хромат доселе на одно колесо. — Видимо, он волновался; пальцы его бегло обжимали пламя, как бы пытаясь вылепить из него знак, достаточный для устрашения Увадьева, — … а сам-то я живописец был. И я исправный, сказывают, был живописец. Успенье, дорогой мой, в ноготь мог написать. Иконка, и молиться можно, а вся в ноготь. Шешнадцать человек, и кажный с личиком, и у каждого в глазике соседик отразился.
— Очень интересно, — молвил Увадьев, приступая к чаю. Он пил его с видимым удовольствием, невзирая на явный берёзовый привкус, пил не спеша, и даже лёгкая испарина проступила у него по лбу. Игумену он не возражал до поры, справедливо угадывая, что карьере игумена предшествовала многолетняя деятельность скитского духовника.
— … а сам я сюда пришёл от неправды людской, — тянул Кир, озираясь на братию. — Братца у меня повесили, обожаемого братца. Удавили на Костроме…
— Кто ж его так нехорошо, братца вашего..? — вступил в беседу Фаворов.
— Кто!.. у кого власть, у того и петля. Царишко удавил, ему пределу нет.
— Правды, что ли, добивался? — надоумясь недавним разговором С Геласием, любопытствовал Фаворов.
Игумен засуетился; в движениях его скользнуло кратковременное раскаяние, что не воздержался от упоминания о братце.
— Как тебе сказать, дорогой мой?.. людишек он побивал. Ведь поискать, так и праведника в петлю вставишь. Без греховинки-то вон огнь един, да и тот жжётся… — И опять он продолжал говорить, цветистой многословностью своей вызывая негодование братии, а Увадьев всё пил и, бережно отставив в сторону допитый стакан, принялся за другой, от которого отказался Фаворов.