Шрифт:
Боаз Птица играет в войну. Угостить караул папироской, хлопнуть по медвежьему плечу туповатого Стася или Войтека, или законопослушного исполнительного Гребке, – Стась топчется у ворот, ожидая смены, а жрать-пить охота, а еще девку, горячую такую оторву, и чтоб всё было при ней, – пятернёй Боаз отбрасывает непокорную прядь со лба, взлетая, она пружинит и распадается на волны, на губах налипшая соломинка, и взгляд из-под торчащих стрелами ресниц – нагловатый, самоуверенный, такому невозможно отказать.
Пусть ребе бормочет свои молитвы и раскачивается из стороны в сторону. Пока он поверяет свои торопливые просьбы господу, Боаз угощает охранника, и его сменщика, и сменщика его сменщика, – он не скупится на хлопки и папироски, и в карманах у него не только пачка сигарет.
Улыбка ее точно влажная рана, а в зубах ее алый цветок, и уже не Рейзл зовут её, а Джин Харлоу или Марика Рёкк, – и где-то там, в освещённых софитами залах платиновой волной блистает Марлен Дитрих, – а здесь, на пыльных подмостках, под свист и улюлюканье, – улыбаясь пьяным полицаям, упирала маленькие белые кулачки в стянутые жгучим шёлком бёдра моя тётя Рейзл, и пальцы мои не попадают по клавишам, – потому что господа немецкие офицеры, панове, польские полицаи, ребятки из юденрата, пьяные в дым, вдруг цепенеют и напряжёнными мутными зрачками водят по молочно светящимся икрам с высоким подъёмом, – Рейзл отводит золотую прядь со лба и улыбка её поджигает огрубевшие мужские сердца и раздувает в них пламя, краешек платья ползет вверх, обнажая точеное колено, округлую ляжку, а я вижу позвонки на напудренной спине, родинку на затылке. Боаз смотрит на Рейзл, Рейзл смотрит на Боаза, и длится это мгновенье. Бокал вина она прикладывает к пересохшим губам и, пританцовывая, возвращается в зал. В залитых шнапсом и зубровкой глазах господ офицеров и нижних чинов отражались сотни маленьких лукавых Рейзл, – как ты, курче, – вполоборота, едва слышно произносит она, и даже не слова, а так, дуновение, и пальцы мои разбегаются по клавишам, а моя тётя Рейзл, нет, уже не тётя, а блистающая Дина Дурбин, пробирается к столику и, подхватив подол платья, садится, высоко закинув ногу в прозрачном чулке, и тут же с десяток зажигалок, о, прошу, пани, – колечки дыма из густо закрашенных губ и трепещущих ноздрей, а Птица кивает расторопному официанту, – неси, Марек, еще.
***
Девочки танцуют на идиш, – вертлявый человечек, прижимая пухлые руки к груди, пятится задом, – мне видна его круглая спина и потный гладко выбритый затылок.
Девочки танцуют на идиш, повторяет он растерянно по-немецки, затем по-польски, в зале становится тихо, слава богу, никто не заметил оплошности, – взвизгнула скрипка, а я всё медлю, – плечи мои сотрясаются от идиотского смеха, – наконец, я ударяю по клавишам. Стайка девочек с ярко накрашенными ртами на бледных лицах, в трико телесного цвета, рельефно обозначающем каждую впадинку и складку. Они поют свои сладкие песенки, смешно двигая худыми руками и ногами, – Птица Боаз стоит у стены, а известная каждому дураку в Варшаве Дина Дублин медленно подымается по крутой лесенке, а за ней, пошатываясь и хватаясь за поручень, придерживая кобуру на бедре, тащится вислозадый Гребке.
Пальцы ударяют по клавишам, пока девочки поют свои глупые песенки на идиш. Я не думаю, совсем не думаю о том, что меж раскинутых белых ног моей тети бьется будто припадочный Фридрих Гребке, а у стены стоит мрачный Птица, усмехаясь чему-то недобро. Плечи мои подрагивают от идиотского смеха, – ведь я еще не знаю, что в этот самый момент в окнах дома номер семь на Налевках зажигаются огни, мои родители спускаются по полутёмной лестнице во двор, мама кутается в шерстяной платок, а папа, покашливая, придерживает её под локоть, ничего, ничего, – повторяет он, – он крепко сжимает в руке маленький чемоданчик, а у стены дома уже стоят притихшие соседи, папа растерянно кивает профессору Малиновскому, ему неловко мятой сорочки, – я ведь еще не знаю, что в этот самый момент крепкие руки Шимека опускают в канализационный люк Романа и Елку, а за ними – еще пятерых девчонок Зисла, а после Шимек спускается сам, а на руках его дышит сладким молоком маленькая Перл, иудейская принцесса.
Она не заплачет ни разу, до самого конца, а по другую сторону тоннеля – её примут руки голубоглазой Анели из Жолибожа.
Я продолжаю играть слащавые песенки и мазурки, а Боаз Птица улыбается мне из зала, – держись, мол, малыш, где наша не пропадала, – ведь он не знает, что в эту самую минуту ворчливая Сима Чижик, всплеснув истёртыми многолетней стиркой руками и коротко вскрикнув, шагнёт в вечность, чтоб быть поближе к своему своенравному и непримиримому богу, а вслед за нею, сжимая ладонями переполненную грудь и улыбаясь безумной улыбкой, туда же взлетит счастливая Элька Шварц.
Удачный день Зямы Гринблата
Зяма Гринблат делает гешефт.
Летом – на жаре, зимой – на дровах. Зяма Гринблат, маленький человечек в кашне и штиблетах на босу ногу, – человек дела.
Зяму знают все.
Здесь, за кирпичной стеной, оплетенной колючей проволокой, желтокожие старухи с дрожащей пленкой век, бормочущие безнадежное, кутающие шеи в разодранные шали, – им нечем платить за хлеб и дрова. Они умеют стряпать чолнт, кугол и гефилте фиш 47 , да что толку. Длинные столы остались далеко, а от подола несет плесенью.
47
Названия еврейских блюд.
За пазухой вши – где горячая ванна, где заботливые мужья? Под крылами пусто. Дряхлое тело еще отбрасывает бесполезную тень, вскидывающую локти привычным движением, накрывающую голову ладонями. Оно не держит тепла, но цепляется за жизнь скрюченными пальцами, право, смешные эти еврейские старухи!
Им не повезло, на них жалко пули, от сквозняка у них останавливается сердце, медленно ползут они вдоль стен, и видит бог, только Зяме Гринблату до всего есть дело, он всюду сует свой нос, дай бог ему здоровья, маленькому Зяме с бегающими глазками и распухшими суставами рук.
Ему бы сидеть в тепле, так нет, он носится по слякоти, по своим неотложным делам, а когда Зяма делает удачный ход, то кому от этого плохо, я вас спрашиваю, кому, если парочка-другая старух заснет если не сытыми, то хотя бы не плачущими от голода.
Коротенькими ножками Зяма перескакивает лужи, кучи гниющего мусора – вот свинство, куда смотрит еврейская полиция, эти охламоны в щеголеватых фуражках и повязках, эти мерзавцы, лижущие зад Юзефу Шеринському, этому поганому выкресту, а то и самому Чернякову. Им понравилось размахивать дубинками и делать важные лица, хватать зазевавшихся дурачков и отчитываться перед юденратом о проделанной работе.