Шрифт:
Действительно Утесов делал из каждой песни театральную постановку, спектакль с участием актеров своего оркестра. Вот что писал он о становлении советского джаза: «Это были первые опыты. В ошибках, промахах, но и успехах рождался новый жанр. Когда ищешь – ошибаешься. Уж кому-кому, а нам ошибок не прощали. И часто именно те, кто сами весело смеялись на наших спектаклях. Почему-то многие считали, что они лучше, чем мы, знают, куда нам надо направлять наши интересы и усилия, и старательно ориентировали нас то в одну, то в другую сторону. Мы сопротивлялись, спорили и болезненно все это переживали. Но, ей-богу, не теряли веры в удачу, и сами могли, если надо, посмеяться над собой.
Мы умели быть достаточно самокритичными и не думали, что можем со всем справиться сами. Поэтому мы постоянно привлекали театральных режиссеров, помогавших нам в наших попытках театрализовать музыкальный ансамбль. Помогали превращать музыкантов в актеров, учили чувствовать единую драматургическую линию произведения. Кроме тех режиссеров, которых я уже упоминал – Гутмана, Арнольда, Алексеева, Охлопкова, – работали с нами Федор Николаевич Каверин, Рубен Николаевич Симонов, Николай Павлович Акимов, Семен Борисович Межинский, Валентин Николаевич Плучек, кинорежиссер Альберт Александрович Гендельштейн. Каждый из этих художников внес значительную лепту в дело развития столь трудного эстрадного жанра».
Дискуссия вокруг джаза в конце двадцатых – начале тридцатых годов становилась все более жесткой. Оркестр Утесова перестали называть «джазовым», но его популярность не стала от этого меньше.
Популярность Утесова в эти годы была фантастической. Где бы он ни появлялся, за ним устремлялись буквально толпы людей. Ежедневно ему приходили десятки писем со всех концов страны – от рабочих, колхозников, студентов и даже от уголовников, полюбивших его за исполнение песен из блатного фольклора. Некоторые из них обещали своему кумиру «завязать», правда были и такие, что просили у него денег на устройство честной жизни. В одном письме было написано: «Дорогой Леонид Осипович, пришлите тридцать рублей, сижу без штанов». Дальше автор письма объяснил, что его приятели, когда у них не было денег, продали его штаны. Утесов послал деньги. Через некоторое время пришел ответ: «Спасибо, деньги получил, но штанов еще не купил».
Любили Утесова и власть имущие. Многие считали, что его покровителем был всесильный нарком путей сообщения Лазарь Каганович. Именно он якобы помог артисту переехать из Ленинграда в Москву и получить квартиру в Доме железнодорожников. Сам Сталин при явно неприязненном отношении к личности Утесова любил слушать многие его песни, особенно из разряда «блатных».
В середине 1930-х годов на страницах «Известий» и «Правды» шла настоящая атака на эстраду. Критиков поддерживал Платон Михайлович Керженцев, руководивший культурой. Однажды после концерта перед рабочими на одном из заводов Утесов имел возможность пообщаться с ним. Артист так рассказывал об этой беседе:
«– Товарищ Утесов, можно вас на минуточку, у нас тут спор с Платоном Михайловичем.
Я подошел, меня пригласили сесть.
– О чем спор?
– Да вот, не любит Платон Михайлович эстраду.
– Как же так, Платон Михайлович, вы нами руководите и нас же не любите. Странное положение.
– А я и не скрываю, что считаю эстраду третьим сортом искусства.
– Думаю, что это взгляд неверный.
– Нет, это нормальный взгляд.
– А ведь Владимир Ильич был другого мнения об эстраде, – не скрывая гордости, сказал я.
Керженцев, наклонившись ко мне, спросил с угрожающими нотками в голосе:
– Откуда вам известно мнение Владимира Ильича по этому поводу?
– Ну как же, в воспоминаниях Надежды Константиновны Крупской написано, что в Париже они часто ездили на Монмартр слушать Монтегюса. Я думаю, вы знаете, кто был Монтегюс? Типичный эстрадный артист, куплетист, шансонье. Ленин высоко ценил этого артиста.
Керженцев с насмешкой произнес:
– Да, но ведь вы-то не Монтегюс.
– Но и вы не Ленин, Платон Михайлович, – сказал я самым вежливым тоном, попрощался и ушел.
В этой атмосфере надо было жить и творить, привлекать композиторов, уговаривать их писать советскую джазовую музыку и выступать с ней на эстраде. Атмосфера для творчества, прямо надо сказать, не очень-то благоприятная».
Утесов как-то рассказывал кинорежиссеру Леониду Марягину: «До войны было принято гулять по Кузнецкому. Вот поднимаюсь я как-то днем по Кузнецкому, а навстречу по противоположному тротуару идет Керженцев Платон Михайлович. Тот самый, который закрыл и разогнал театр Мейерхольда. Увидев меня, остановился и сделал пальчиком. Зовет. Я подошел. «Слушайте, Утесов, – говорит он, – мне доложили, что вы вчера опять, вопреки моему запрету, исполняли «Лимончики», «С одесского кичмана» и «Гоп со смыком». Вы играете с огнем! Не те времена. Если еще раз узнаю о вашем своеволии – вы лишитесь возможности выступать. А может быть, и не только этого», – и пошел вальяжно сверху вниз по Кузнецкому.
На следующий день мы работали в сборном концерте в Кремле в честь выпуска какой-то военной академии. Ну, сыграли фокстрот «Над волнами», спел я «Полюшко-поле». Занавес закрылся, на просцениуме Качалов читает «Птицу-тройку», мои ребята собирают инструменты… Тут ко мне подходит распорядитель в полувоенной форме и говорит: «Задержитесь. И исполните «Лимончики», «Кичман», «Гоп со смыком» и «Мурку». Я только руками развел: «Мне это петь запрещено». – «Сам просил», – говорит распорядитель и показывает пальцем через плечо на зал. Я посмотрел в дырку занавеса – в зале вместе с курсантами сидит Сталин. Мы вернулись на сцену, выдали все по полной программе, курсанты в восторге, сам усатый тоже ручку к ручке приложил.