Шрифт:
Ну, завтра с утра исповедь.
15 июля 200?
Мне с моих небес теперь уже не упасть. Эту фразу я прочитала где-то, запомнила – и, видно, не зря. Настало время, когда я могу сказать это о себе.
Вот как начался день. На велосипеде я выехала на гравийную дорогу, что ведет по другой стороне бывшего оврага и опоясывает ряд полуразрушенных кирпичных коттеджей, в которых так никто и не жил. Их даже и бывшими не назовешь.
Подняла голову, взглянула на небо, прозрачно-голубое от лучей восходящего солнца, и вдруг увидела пару диковинно-прекрасных птиц: белые маховые перья просвечивали, так что казалось, что это сами крылья кончаются сияющими лучами. Длинные иссиня-черные хвосты чуть колыхались.
Это были просто сороки – но они летели в небе моего магического мира.
Через несколько мгновений все изменилось. Небо и все вокруг вдруг закрылись, будто захлопнулась книжка с цветными картинками, и я оказалась совсем в другом месте и времени. Вот Арбат. Ноябрь, легкий снег, серые сумерки опустились в синеву вечера. И я иду по своей улице – все дальше, мимо зоомагазина, мимо дома с серыми рыцарями, к дому арбатского мудреца, а снег чуть покалывает лицо: ветер встречный. И я захожу во двор, там темно. Кошка замирает на тропинке в снегу, подняв лапку.
Что это там, в глубине, на каменном постаменте? Боже, да это голова. Одна только голова. Одинокая голова в пустом дворе, том самом дворе, через который давным-давно я торопливо пробиралась в таком же снегу, к единственной в мире двери. Пробиралась к свету – к теплому желтому свету, к живому огню любви и слова. Туда, где под матовым абажуром, над чашами с сухими лепестками роз, резвился и играл веселый Логос. А сейчас… Огромная холодная голова из темного гранита в безлюдном заснеженном дворе. Это он. Вот во что его превратили, моего Профессора.
И я выхожу из двора – этого страшного склепа – медленно, тяжело, но – выхожу снова на Арбат, напротив театра, под голубовато-желтые фонари, и иду, чтобы хоть где-то сесть. Приклонить голову. Иду в то кафе. Навстречу тебе. И еще не знаю об этом, но все-таки – уже знаю.
И сразу следующая картина – весенняя капель. Не совсем еще весна, но уже брызги солнечных капель прыгают с карниза вниз, на мраморные ступеньки музея, а я стою, подняв голову к небу, и солнце греет щеки, ласкает закрытые веки. Я опускаю голову и смотрю вниз, с крыльца: жду. Жду тебя. И белые облака рвутся на волю в синеве теплого ветра. Это как раз то, что я чаще всего вспоминаю: мерцает мир, и мириады миракул солнечного света дрожат опаловой плеядой вокруг любого силуэта. И льда шагреневая кожа сжимается и отступает, и ветер так неосторожен, что о весне напоминает… Сухой асфальт шершав и нежен – невольно ждешь прилета чаек, и день так ласково бесснежен, что о зиме уже скучаешь… Конечно, ты это помнишь. Разве я могла тебе не сказать…
Тем временем я еду на велосипеде уже вдоль старицы, собака сгоняет стаю диких голубей с прогалины на поле, и я тороплюсь. Пора. Скоро восемь.
Как трудно взойти на пригорок, по песчаной дороге мимо розовых сосен – туда, где под высоким куполом неба клубятся голубые купола сельского храма. Крашены купола той же нестойкой и вечной краской, что оградки на кладбище. Вокруг них вьются черные точки стрижей – стайками, как буквы в эсэмэсках, и визжат, и свистят, словно торопят мобильный телефон… Прости мне, Господи, это сравнение, но ведь так оно и есть.
Так, вцепившись в Виталину и чуть позади нее, в страхе шла я на эту первую в своей сознательной жизни исповедь.
– Исповедуется раба Божия Александра. – На коленях, в солнечном углу храма, у окна, я все-таки сказала, – опустив глаза, а после уже и глядя в лицо отцу Андрею, – то, что должна была сказать. Без чего не умереть спокойно. Смертные свои грехи. Потому они, верно, так и называются – смертные. Я говорила, в луче плыли золотые пылинки, а из-под самого купола смотрели всевидящие очи Спаса Вседержителя.
Любовь и смерть. С мужем живу не венчана. А теперь что ж венчаться, если и мужа-то нет, кажется? Если любишь другого. Любить – другого, но вне плотского греха, – так любить и Бог не запретит. Вне контактных откровений, – говорил о такой любви мой духовный светоч, философ, арбатский мудрец, сам в тридцать шесть лет принявший тайный монашеский постриг. И все же, и все же…
Самое страшное – смерть. Аборты. Из всех зачатых в нецерковном браке детей только Ники Бог дал избежать этой участи. А ведь и на его небытие было уже выписано направление – в какую-то больницу на Страстном бульваре. При всем, что было в жизни и что могло бы смягчить вину – ужасы советской контрацепции, нежелание мужа, – нет моей вине оправдания. Что ж, так и должно быть. Не любишь – нет у тебя права на контактные откровения. Любишь – люби и детей. Отвечай за них. Самовластным злодейством творишь свою судьбу. Откуда же счастье?
– Сокрушаться будете сердцем до конца жизни, – сказал отец Андрей и замолк. Но покрыл мою склоненную голову, начертал поверх крест и отпустил.
Святое причастие – незаслуженный дар, милость и прощение – огненным комком ожгло горло, но растопило лед и горячо затеплилось в душе.
И мы с Виталиной, потрясенные и живые, щурясь от яркого света, вышли на высокое белое крыльцо, под благодатное солнце июля.16 июля 200?
Александра Михаилу – привет.
Ну, ближе к письмам. Или к дневнику? Позволю себе только одно отступление. О контактных откровениях. Как бы это сказать немного… эзоповски? Мне кажется, что если бы они между нами были, то и глубина их была бы небесно высока. Двусмысленно? Ну, может быть. Но ты ведь поймешь меня верно.
А теперь о земном – совсем земном, если такое бывает. Мне кажется, Виталине просто нужна другая кошка. Эта, Глаша, – молодая поросль, сорняк с церковного двора, котенок, взятый там из жалости, – не подходит. Понимаешь, Глаша не нежная. Все время висит на дереве. Пытается дотянуться до гнезд. А может, до звезд? Так или иначе, с Виталиной она холодна. Слишком холодна. Жестока.
Все как-то померкло, хотя день снова солнечный и жаркий. Так еще один лучезарный день уходил и ушел. А помнишь, как весной – чем ранее, тем бережней и удивленней – замечаешь всего один лист: вот он, уже распустился! Один цветок, хоть мать-и-мачеху: вот он, уже расцвел… А сейчас так много всего вокруг, и таким водопадом несутся дни, полные цветов, трав, ягод…
Полная разлука легче переносится, чем миражи эсэмэсок. Не надо гадать по ним: любит – не любит. Лучше ромашки. Спокойней. Да, я знаю: люблю. И, может быть, любима. Вот и все. Жаль только, что нельзя вдвоем пройти по лесу, вдоль реки, через поле.
Нет, все-таки Северный полюс – это смешно. Чересчур символично. И зачем тебя туда понесло?
Разве писателям это так уж необходимо? Это ведь даже не край земли, а какая-то точка, притом воображаемая. Какая-то метафора дали. И он уехал на Северный полюс… Как в сказке, глупой современной сказке.
Здесь же… Я смотрю в окно, сидя на прежнем месте, за трюмо, под крышей. Там, за оврагом, сосны еще освещены желтым солнцем, стволы горят, как в огне, а внизу, у ручья, уже ночная прохлада. Я предоставлена сама себе и томлюсь без твоего участия. Мой мобильник, словно дохлый шершень, валяется где-то, молчаливый и ненужный. Шершней, кстати, становится все больше. Тех, что проникли в комнаты, приходится убивать бадминтонной ракеткой.
Все предметы вокруг меня: и трюмо, и книги, и картины, и вот эта белая чашка с цветком шиповника, окаймленным позолотой, – все странным образом осмысленно и само себя понимает. Лучше, чем я – себя. Это и есть главный и единственный признак присутствия здесь любви. Здесь – это значит, что она не только во мне, но наполняет пространство. Все пространство, которое я вижу, и все время, которое меня заключает. Как говорят математики, это условие любви, необходимое и достаточное.
Жаль, больше писать не могу – пора бежать вниз, проверять, как чувствует себя Little Disgusting Creature.Они приехали днем – Ники, Лика, Ритик и Вэй Юнь. Затаскали маленького китайца по Москве, в жару, так, что началась тахикардия, и я уложила его отдыхать, напоив лекарствами – своими. Остальные поехали на велосипедах по полям. Лика купила себе такую же шляпу, как у меня, – помнишь, такая широкополая. Коричневая, как горький шоколад?
Ах, кажется, внизу горит в плите курица. Вот приехали велосипедисты. Все, бегу.
Жаль, не успеваю написать еще одну вещь – самую главную.
Жаль кончать письмо – кажется, будто пора расставаться.
Жаль, жаль, жаль…17 июля 200?
Шершни по вечерам ведут себя как в фильмах ужасов: ломятся в стекла – а окна закрыты, и именно из-за них, несмотря на духоту, – протискиваются в щели стеклянной двери, в комнату, где я пишу эти ночные записки. Пришлось сегодня заклеить щелки листками. Под руку попалась пачка буклетиков, посвященных семидесятилетию института, где работает Алексей. ИПЭЭ РАН – Институт проблем экологии и эволюции… Странные эти биологи. Надо же настолько не чувствовать слово, чтобы назвать свое заведение: «институт проблем»…
Сегодня я подумала (а может, решила): это мое последнее лето на даче. Эта жизнь прожита. И кончилась, что бы там ни было, впереди. Пусть растут лиственницы на могилках двух моих старых собак – двух друзей, – вместе с ними и прошли все годы этого нового века. Деревья такие маленькие сейчас – так, еле заметные в траве стволики и несколько пушистых ярко-зеленых веточек. Пусть цветут без меня розы – как уж смогут. Пусть стоят на бесчисленных полках старые мои книги. Спите спокойно, друзья моей жизни.
Возьму с собой в Москву оленью шкуру – ту самую, в белых крапинах-пятнах, что я выкроила из остатков своей давней шубы. Той, в которой я ходила по Арбату на уроки греческого и латыни. В которой я встретила и полюбила Алексея. Он говорил потом, что накануне встречи он видел меня в ней во сне, где я превратилась в пятнистого оленя. И сон оказался вещий. Как тот олень, в конце концов я оказалась не на своем месте. И в смертельной опасности. Я чувствую сейчас эту опасность в холодной волне, что пробегает иногда по лопаткам и шее, в спазме горла, когда я смотрю на Ники… Можешь ли ты спасти меня от нее?
Больше мне нечего тут делать. Как не было у меня никаких дач, так и не будет. Вот когда елка оживет! Она уже, кажется, перестала сохнуть и готовит обильный урожай шишек для птиц и белок.
Ники работает на веранде второго этажа, прямо подо мной. Оттуда доносится китайская музыка. Лика возлежит на тахте, Вэй Юнь и Ритик сидят на полу. Возгласы. Это Ники доделал какие-то таблицы, и наступило всеобщее оживление.
Один из шершней проник-таки в комнату, судя по треску хитиновых крыльев, соприкоснувшихся с горящей лампой. Придется звать Ники с бадминтонной ракеткой.
Так, музыка сменилась. Теперь звучит демоническая, она же «готишная», Мэриам. Очень по-кельтски. И по-русски. Смешная! Кто бы мог подумать, что и через десять лет она будет так любима…
Сегодня опять ходили купаться на Истру. И опять текла быстрая река, унося время. Сейчас 23.37…18 июля 200?
14.25. Против обыкновения, пишу сегодня днем. Невыносимо. Нет, все невыносимо. Не могу ни на чем сосредоточиться – внимание рассеивается, и вот уж бред, просто бред, сотканный из картинок – ну, помнишь, я писала – не картинок, не мгновений, а элементарных частиц минувшей весны и уходящего лета… И еще эта жара.
В полдень небо над насыпью – я ехала с Орликом в поля – было как выцветший шатер, голубой только сверху, напротив солнца. А если не поднимать глаз – дымчато-линючий.
Душно. Боже мой, как мне душно. Толстые зеленые кузнечики взвизгивают по кустам, сочные, как зреющий крыжовник. Но и у них не хватает сил на песню – замолкают, едва начав.
На этом листе строчкой ниже – след от убитого Ники шершня. Вчера видела с балкона только одну упавшую звезду. Ничего не загадала. Вот и взяла этот белый листок с кровью шершня, чтобы… Ну, это единственное средство…
Ты спросишь: для чего? Ах, я не знаю. Я и сама не знаю…
Ну, Алиса Фокс, Лисица Венера, как же ты можешь так тосковать и так дрожать, страдая? Так любить? Откуда у тебя это странное свойство – эта постоянная жажда любви? Ты, Красавица, ты, магически озаренная и профетически одаренная, ты, ведунья воцерковленная, успокойся.
Нет, все-таки этот Северный полюс – это слишком. Насмешка, усмешка, ухмылка. Шутка такая. Жестокая, впрочем, шутка.19 июля 200? Сегодня собеседование в Литинституте, и мне нужно присутствовать. Встать пришлось в шесть. Успела.
– После школы я работал в «Макдональдсе». Кем? Курьером, промоутером. Нет, русского слова для этого не знаю. Стихи стал сочинять, ну, наверное, лет пять назад… Круг чтения? Гессе, Керуак, Бродский, cеребряный век… Очень люблю…
– В наше время опасно принимать решения. Кем работает мой отец? Он ученый… Стихи свои почитать? Сейчас. Ой, они на работе. Нет, кое-что помню. Вот:
Мы с тобою – затихшие вопли
В непролазной терновой чаще…
Спасибо, достаточно.
Я свои стихи читать не могу.
– Ну, почитайте с листа.
– Нет, не могу…
– У вас отец в Сибири живет?
– Да.
– А вы где?
А я в Италии.А вы здесь, в Москве, постоянно живете?
– Нет, я постоянно живу в Люксембурге.
– А что вы там делаете?
Я преподаватель танца. Какого танца? Классического, современного, фолк-данса…Скажите, вы сразу после школы?
– Да.
– А мысль поступать в Литинститут когда у вас возникла?
А когда я захотела связать свою жизнь с творчеством. Вот именно тогда у меня и появилась мысль такая.– А вы после школы чем занимались?
– В Италии жила.
– Да? И где же?
– В Генуе.
– Чем занимались?
– Социальными науками.
– Какими, например?
– Я люблю психологию.
– Что вы читали по психологии?
Эзотерику там всякую. Библию, например…В театральный вам не надо, вы сразу в обморок упадете. Да нет, я уже играю в театре. Профессионально. Постоянно то есть.
Вы из Минска? Белорус? Вы где родились?
– В Феодосии.
– Украинец, значит?
– Нет, я русский.
– А почему католик?
– Потому что у меня родители поляки.
А говорите, что любите Гоголя. Как же вы можете его любить, если вы католик?А в какой момент ваших отношений ваш муж оказался москвичом?
– В самый первый момент. Но если честно и откровенно, то у меня уже другой муж.
– Тоже москвич?
– Тоже. Но я работаю завскладом.
– Ну и что?
– Это склад книжной продукции. Потому я много читаю…
– Мне сказали, до двадцати пяти лет не надо. Вот вырастешь, тогда и поступай в Литинститут. У меня друзья в Воронеже, они писатели. Они знают. Вот я и выросла.
– А стихи когда начали писать?
– Лет тридцать назад. Когда перестала шить.
– Что?
Ну, пока я «челноком» не начала работать, я весь город обшивала. А до того я все Лужники пирожками кормила. Потом собак разводила. Бойцовых.