Шрифт:
Биограф продолжает
Профессора я отправил. Поезд от Ярославского вокзала увез их с варягом – рыжебородым северным гостем – в Мурманск. В Мурман. К ледоколу. Я был на Белом море в белые ночи и мечтал… Скоро она увидит: золотоносный день расплавлен в глубине прозрачных сумерек, и ветер на закате рожден мехами туч, и неба край в огне, и мчатся облака в полуночной регате…
Провожали профессора и викинга мы с Вэй Юнем и Ритик – Маргарита Буш. Как-то они всегда оказываются рядом.
– Знаешь, Ники, – сказала Ритик как-то задумчиво, глядя на удаляющийся хвост поезда, – мне кажется, твоя мама очень удивилась.
– Разве? Чему?
– Ну, да. Удивилась. Что именно на полюс. Она все время повторяла: «Как странно… Как странно… Это не может быть случайно…» – Ты не заметил?
– Да нет. Это она всегда так. Что ты хочешь… Это человек с совершенно средневековым сознанием. Понимаешь, она думает совсем по-другому, не так, как мы. И многое ей кажется странным. А потом оказывается, что это именно и важно. Значит, тут действительно что-то есть. Потом увидим.
После мы посидели, как водится, в кафе при «Макдональдсе», что на Арбате, против утеса МИДа, переправились под потоком Садового кольца и не торопясь спустились мимо Сциллы и Харибды двух одинаковых гостиниц «Золотого кольца», которые я по детской привычке называю «Белград», по тихой Плющихе и совсем короткому переулочку к моему дому на бугре у Бородинского моста. До краев переполненный кофе и кока-колой, Вэй-Юнь бережно нес свое узковатое и нежное амфибийное тело над перегретым асфальтом, теплым даже перед ночью. Начался август… Странные дни… Перед осенью. После лета. В сумерках… Стрекочет кузнечик. Строже – ветер. Яснее – месяц. И мысли о прошлом…
Мы устраивались на ночлег в моей по-летнему опустевшей квартире. В комнате профессора после недавнего несчастья пока не выветрился запах сердечных капель. Но – никаких следов сборов в путешествие на полюс. Все на своем месте. Шторы на обоих окнах отдернуты, и опаловое облако фонаря освещает предметы, а через равные промежутки сине-фиолетовые лучи – прожекторы, словно стрелки гигантских часов, отмеряют время. На письменном столе белеет толстая стопка бумаги.
Она даже в темноте показалась мне странной, эта рукопись. Скорее брошена, чем положена. Скорее забыта, чем оставлена. На краю стола, как-то наискось… Я подошел ближе.
Не диссертация аспиранта. Не статья и не кусок монографии. Строчки, написанные от руки. Почерк профессора. Особенные буквы – крупные, летящие скорописью, то ли русские, то ли греческие, как вереницы далеких длиннокрылых птиц. Его черный паркер.
Я взял пачку в руки. Листы желтоватые, шершавые, толстые. Будто письма из позапрошлого века. Да это дневник! Тут числа июльских дней, что мать провела одна на даче. Прочитать? Нет, нельзя. Но ночь сказала мне: да.
Прочитать. Или это сказала мне мать? Тем, что оставила на столе свои записки. Она, кто никогда ничего не бросит случайно, не забудет в небрежении. Даже в спешке. Да разве я видел, чтобы она спешила куда-то? Значит, хотела, чтобы я что-то узнал. И понял. Выбрала такой способ объяснить. Мне стало очень страшно. Так, как бывает перед неизбежным. Непоправимым.
Ну что ж. Не выпуская из рук рукописи, я лег на пыльный ковер дивана, сунул под голову одну из любимых матерью восточных подушек и стал читать.Рукописный дневник профессора риторики за один летний месяц (июль)
7 июля 200?
Александра Михаилу – привет.
Ну, кажется, пора. Как уговорились. Вместо эсэмэсок – письма. Каждый день по письму, такой дневник. От расставания до встречи. А потом ты прочтешь мой, а я – твой.
Итак, я пишу тебе это первое письмо, сидя на даче, под самой крышей, за столиком с трюмо. Зеркало светлое, чистое, хотя принадлежало оно еще прабабушке Алексея, Кате. Она, как и другие родные, похоронена на старом кладбище за Троицким храмом, под старой березой. Это ее деревянный крест еле держится в рыхлой земле, вечно затененной густым барвинком, и опирается на почерневшую ограду и на серую гранитную плиту над могилой ее внучки, матери моего мужа, милой Наташи, которой вечно будет тридцать девять. По другую сторону от серой плиты с греческим прелестным профилем Наташи стоит другой крест, тоже деревянный, но еще крепкий, и табличка на нем называет имена деда и бабушки Алексея – Николая и Веры. А вот надпись на кресте прабабушки Кати стала совсем неразборчива: время, время… Надо бы ее подновить, да я не знаю ни отчества, ни фамилии, ни года рождения и смерти.
В чистое, светлое тройное зеркало, перед которым я пишу сейчас эти строки, взглядывали когда-то все, кто живал в этом доме.
Женщины – пристально: как, хороша? Все еще хороша? Но новая морщинка! Нет, просто волосок, слава богу! Пока – волосок…
Мальчишки – удивленно: вот он – я… Кто я? – и прочь, с топотом сандалий, опрометью вниз по лестнице, все позабыв, торопясь на волю… На солнце…
Кто еще в это стекло заглянет, уже после меня? И когда это будет – после?
А пока проходят последние минуты последнего часа этого грозового дня. Ливень, зелень, тьма. Зелень – там, где свет из дачных окон – желтый, мирный – ложится на черные ели, орешник, жимолость, траву.
Я не знаю, где ты и что делаешь. Так даже лучше. И спокойно оттого, что нет наконец этой страшной возможности получать и отправлять эсэмэски. И вечных сомнений: послать? Напомнить, что люблю? Но нельзя же это делать каждую минуту. А когда? Сколько нужно, чтобы не надоесть? А вдруг ты не любишь? Не любишь вовсе, совершенно, ничуть? Вот молчишь ведь. Уже час. Два. Три… Нет, это невыносимо. Забыл, разлюбил, бросил! И вот – этот потусторонний звук. Гонг судьбы. И руки дрожат, и мобильник выскальзывает, падает… Читаю, не понимая сперва, перечитываю… Сколько страсти! Как они жгут, эти слова! Как обжигает каждый миг! Нет, невыносимо… Любить словами куда как страшней, чем телом. Слова, слова, слова… И возможность посылать их, словно птиц, стайками… Но какое напряжение – мысли, чувства, всея души. Моя бессмертная душа – и вся в эфире, утекает, переливается в тебя, и – вновь со мной… Внезапно вернулась… Но мне уже неподвластна. Психея, бабочка…
Нет, я рада, что это кончено и я снова принадлежу себе, хотя бы отчасти. Письма, пусть и воображаемые, – это что-то человеческое. Это в человеческих силах. Это можно выдержать. Это прекрасно. Как разговор или свидание. Из писем получится дневник. Или из дневника – письма? И ты прочтешь все, когда вернешься. Как мы уговорились.
Ну, как писали римляне, будь здоров.8 июля 200?
Сейчас почти полночь. Вот-вот минует последний час ушедшего дня. «Все часы ранят, последний убивает», – такова надпись на циферблате башенных часов средневековой колокольни в Нейи – золотом по черному. Ты объездил весь мир, ну, кроме Африки, кажется, а я не видела ничего, кроме своей вселенной. Своей Москвы, которая после нашей второй встречи состоит для меня из немногих кафе, потом Арбата, бульваров – Тверского, Суворовского и Гоголевского – и Кропоткинской. И переулков между Кропоткинской и Арбатом. И набережной. Вот и все. Город сузился, сжался до размеров детства. Вернулся в первые свои пределы. Нет, в детстве был даже больше: зоопарк и Птичий рынок – там жили мечты, красота, надежда. Там, на пятачке московского асфальта, под раскидистыми пыльными тополями, встречались Африка, Азия, Америка, Европа, Австралия с Океанией. О, этого было довольно. Даже слишком много. Теперь их нет. На месте зоопарка – серый бетон и несколько страшно усталых от него зверей, на месте Птичьего рынка – не знаю что. Не была там.
И как это нас занесло в это кафе? В то мгновенье самого страшного месяца в году? Одновременно? Одних? Я никогда не бываю в кафе, это был единственный раз. И первый. А по Арбату хожу всю жизнь, чуть не каждый день. Мимо.
Нет. Почему я туда вошла, знаю. Почему села за столик у окна и стала смотреть на прохожих, на плитки мостовой, на тот дом, в котором был когда-то магазин «Охотник» и стояло за стеклом чучело огромного вепря. Там я покупала поводки для собак – всю жизнь, с детства. А теперь это просто дом. Ресторан с каким-то жутким названием.
Я зашла в это кафе просто чтобы сесть. А сесть мне нужно было потому, что за минуту до того – проходя мимо бывшей «Аптеки» – я поняла, что Алексей влюблен в свою аспирантку. И поняла, насколько сильно. Тогда он, я думаю, и сам этого еще не знал. А она знала. Эта мысль явилась внезапно, ниоткуда и почти сбила меня с ног. Я открыла тяжелую дверь, вошла и опустилась в коричневое кресло. И стала смотреть в окно. Вот как я там оказалась. А как ты – не знаю.
«Последний – убивает»… Счастливы те, кто этот час проспит. Для других, одиноких наяву, он и впрямь нелегок. Это и свобода, когда в движениях появляется что-то таинственное, колдовское, и все же – горечь потери: никто уже не придет. Некого ждать.
Этот час – для дневников и писем. И я хочу, чтобы он был чист и спокоен, чтобы в нем ровно стучало, минута в минуту, то «бестрепетное сердце совершенноокруглой истины», о котором мечтал один грек. Мечтал так же пламенно, так же страстно, а значит – безнадежно, как я – о тебе, сейчас и всегда.
Я еще не рассказывала тебе о своей первой любви. О солнечном дворе дома на Кутузовском проспекте, где мы – тогда еще втроем, семьей, – жили совсем недолго. Дом был разделен забором пополам, и квартиры во второй половине занимали иностранцы. Дипломаты и их семьи. Я кончила тогда первый класс, но на дачу мы еще не уехали. И я познакомилась с итальянским мальчиком, ровесником. Через черные прутья высокой решетки он назвал свое имя: Рикардо. Рикардо Джульетти. И я назвала свое: Александра. Он повторил: «Алессандра. Сандра. Нет, Алесса. Алиса». И мы ушли в другой двор, соседний, туда, где решетки не было. И встречались там каждый день. Все эти дни светило солнце. Совершенно не помню, как мы друг друга понимали. Я тогда уже вполне говорила по-английски. Так или иначе, это понимание было абсолютно. Он звал меня Алиса Фокс – я тогда была почти рыжая, вернее, темно-золотая, и к тому же ему казалось, что я настоящая Алиса. А страна чудес – там, где я. Везде, куда бы я ни пошла. И мне так казалось тогда. На самом деле, так оно и было. До тех пор, пока мы не уехали на дачу.
Много лет спустя я поняла: это и была любовь. Вернее, такой она должна быть. А сегодня я узнала, что этот итальянский мальчик по имени Риккардо Джульетти, озаренный жарким летним солнцем, был просто ангел. Просто вестник. Он явился мне, чтобы возвестить, что такое настоящая любовь. И обещал мне тебя. Он и был – ты. Поэтому я и говорю тебе сегодня так спокойно: сейчас и всегда. Всегда.
Итак, мое подлинное имя Алиса Фокс, и до сих пор я рыжая. Таковой и пребуду до конца жизни благодаря своей чудесной парикмахерше, которая отличается от меня только двумя свойствами. Во-первых, тем, что ей тридцать, а мне значительно больше, а во-вторых, тем, что она читала Канта, а я нет. Мне это неинтересно.
Я – Лисица Венера, или Красавица (о ней, грозе Лондона в позапрошлом веке, я прочитала у бессмертной выдумщицы Агаты, и сразу поняла, кто я такая. Конечно, я – это именно она, Лисица Венера, вновь воплотившаяся специально для тебя).
И вот я пишу тебе обещанное, но не для развлечения и не от тоски. А потому, что надеюсь, что некая истина о моей жизни станет при этом достаточно совершенноокруглой, а сердце ее, этой истины, да и мое заодно, – бестрепетным.
Сегодня был день одиночества. Я получила несколько эсэмэсок от Ники. Их было немного, и они были маленькие, длиной всего 1–2 сантиметра, как гусеницы пяденицы, и такие же разнообразные.
Бог, кажется, хотел сказать мне сегодня нечто очень важное. В один день он дал мне так много – письмо из издательства с похвалой моей новой книги и обещаниями скорой публикации – и тут же отнял все, что я люблю. Тебя. Я имею в виду начало твоего путешествия и отъезд, конечно. Нетрудно прочесть это послание судьбы, как тебе кажется? Вот они, плоды занятий экзегетикой! [31] Делай, что должно, и щедра будет награда, и не делай запретного, ибо жестоко и неминуемо наказание. Выбирай.
Нет мне благоволения – этого небрежного дара счастья, нет соизволения сочетать долг и любовь.
Вот так, трепещущая перед неизбежным, по видимости – неблагодарная и упрямая, несовершенная и знающая, каков выбор, провела я этот последний час уходящего летнего дня. Тот час, что убивает. Но осталась жива. Или мне это кажется?
А вот сейчас наступает самое страшное: нужно закрыть глаза.9 июля 200? (Примечание биографа: одинаково датированы оба следующих текста, которые автор назвал вариантами)
Вариант 1.
Короткие часы немногих наших встреч после твоего возвращения с одного края земли и до отъезда на другой – эти часы не уверили меня в твоей реальности. Их не хватило. И потому сегодня и я – нереальна. Не чувствую себя, потому что тебя нет – ну, почти нет. И разве могу я сказать так уверенно, как семнадцать лет назад, что способна усадить тебя в кресло, когда захочу, и говорить с тобой о чем угодно? Я, тебя забывшая и себя потерявшая? Я, тень, не справлюсь и с тенью.
Сегодня я снова ответила на несколько Никиных пядениц. Все остальное время прошло в молчании и одиночестве.
Эти два дня я пытаюсь уловить одну мысль. Она мелькает слишком быстро, я ее вижу, но никак не могу сказать словами.
Вот она. Сначала – картинка. Я представляю себе наших детей. Своего Ники. И, насколько могу, твоего сына. Мне кажется, я им мешаю. Не тем, что делаю что-то определенное или занимаю место в пространстве и во времени. Мешаю всей своей жизнью, мешаю тем, что для меня – жизнь. У меня было время, свое время, и я сделала с ним то, что сделала. Но этого времени больше нет, и, забывая об этом, я отнимаю его – у них. Странно, что когда я видела тебя чаще и дольше, мне не приходило в голову ничего подобного. Мне казалось, что раз я жива, то и у меня есть еще время. Время и право жить реальной, подлинной жизнью. Ты понимаешь, о чем я.
Я ошибалась. Нет его, этого права. И время истрачено так, как прошло. Истрачено безвозвратно – на то, что оно принесло. А потом унесло – навсегда.
Знаешь, если бы я была птицей, то моей песней были бы два слова: «Навсегда!» и «Никогда!» И с этими криками я, спугнутая с ветки, уносилась бы в лесную чащу, в черную глубину елового леса, и снова садилась бы там на елку, пока кто-нибудь не спугнет. И опять: «Навсегда!», «Никогда!»…
Но пока я в июльском саду. Зреют яблоки. Сад замкнут, закрыт, недоступен. И я в нем одна – не женщина, не Ева, а птица: «Навсегда!», «Никогда!»…
Я смотрю на растения и люблю их. Они очень отзывчивы. Хотя и не требуют от меня заботы – их поливает кто-то с неба.