Шрифт:
Да и сам профессор держался стойко. Диета, специальная гимнастика, жесткая дисциплина. Никаких лекарств, только трава. Обычный пустырник. Тот, что растет у дачных дорог на местах заброшенных свалок. Темные жесткие стебли, опушенные шершавыми волосками, пурпурные неброские кисти, будто припорошенные горем. Высокая трава, неприветливая. Некрасивая. Но приступы становились все реже, а ритм все устойчивее.
Даже отец шевелился, порою очень активно. Бродячие собаки в городе стали горячей темой. И денежной. Начались интервью и съемки. Журналисты наседали. «Мутанты завоевывают город. И плодятся…» Как вам такой заголовок? А под ним, на первой полосе «Комсомолки»: «По мнению ведущего сотрудника ИПЭЭ РАН Алексея Н. Черкасова, чем больше бродячих собак отлавливают, тем быстрее темпы их размножения». Все это, конечно, проплачено фирмами ловцов. В те годы за одну пойманную бродягу город платил сто баксов. А вот и иное: «Рыцари в собачьих шкурах». Подзаголовок: «Каждая убитая собака попадает в рай». Каково? Это «МК». Проплачено противниками ловцов – теми, кто хочет, чтобы город щедро отстегнул на приюты. И на стерилизацию.
И руки к отцу тянулись с обеих сторон: он ведь был единственный – дипломированный и остепененный, академический и авторитетно-научный… Денег он на этом сделать не мог, но настроение поднималось. А ведь это самое главное, правда?
Вот он сидит за ноутбуком, такой весь по-школьному сосредоточенный, приблизив к экрану лицо – совершенно юное, даже мальчишеское, несмотря на пробившуюся седину и лысину, – и, набычив свою упрямую крутолобую голову шестиклассника, весело щурит свои рыже-серые сияющие глаза записного озорника и острослова: «Ну-ка, поди-ка, Николай, почитай, что за бред мне бибисишники прислали!»
Я, понятно, подхожу не торопясь, потягиваясь и прихлебывая черный чай из своей любимой оксфордской кружки. Да, неслабо. Реально вполне:
«Dear Mr Сherkasov, I am sorry for writing to you in bad Russian. Please read the document attached to this email and if possible call me at work.
I can speak a little Russian and I would really like to talk to you about your research.
Thank you and kind regards, Leucoj Tulip [29]
Дорогой г-н черкасов, Моим именем будет левкой тюльпан. и я свяжусь вы считать исследование, котор вы в настоящее время делаете в собак улицы.
Я работаю для вызванной компании телевидения средствами IWC и мы были бы очень заинтересованн в делать программу основанную на ваших исследовании и злоключениях. Мне дал ваше email профессором Bateson университета Oxford поговорило к директору моей компании для того чтобы сказать ему о вашем исследовании. Было бы хорошо знать больше о вашей работе, например, вы надеетесь доказать и достигнуть и почему вы думаете важно. Препятствуйте мне сказать вас о компании вообще. Сформировано в мае 2004, Средства IWC выросли из 2 из производственное предприятие независимого телевидение Великобританий уважать: Идеально мир (основанный Murial Сер) и Wark Clements (основанное Kirsty Wark). IWC T будет компанией 2-центра основанной в лондоне и Шотландии. Оно имеет 3 главным образом фокуса genre: factual, драма и программы детей. Мы делаем программы на канал 4, BBC 1, 2, 3 и 4 и BBC Шотландия, ITV, Открытие, Небо и хозяин других цифровых каналов. Немного программ, котор мы делали недавно – Оригинал вселенного с профессором Стефан Hawkings (минуты C4 2x60), Корень зла с Ричард Dawkins (минутами C4 2x60) и втихомолку жизнью Manic упадочного отличая Стефан жарит, Ричард Dreyfus и Fisher Carrie (программы BBC2 2x 60 мельчайшие).
Я хотел был бы добавляю что я имею личный интерес в этом проекте и поэтому спрашивал быть одним для того чтобы коснуться с вами. Я жил в Moscow на 6 месяцев между 2005 и 2006 в которое время я свидетель трудные жизни
100.000 собак улицы (я находился там в зиме, по мере того как вы знаете, будет определенно трудно для их). Оно кажется как очень интересные и злободневные вопрос и одно люди должны быть более осведомленны. Окончательно, Я должен спросить если вы были причалены любыми другими компаниями телевидения от Британии и Америки и если так, то размер вашей запутанности с ими. Я реально хотел был бы разговаривать более далее с вами о возможности создавать репортажное-документальн. Принимающ вас не поговорите английскую язык (мои извинения если вы делаете!), то мы все еще связывали над телефоном даже если мой поговоренный русский не гениен. В противном случае чувство свободно для посылки email.
Я смотрю вперед к слышать от вас.
Сердечные приветы, левкой тюльпан».
Ну, что тут скажешь? Разве это не устойчивое развитие? И разве устойчивое развитие – это что-то иное? Нет, нет и нет.
И я был спокоен и не вспоминал бы о банке.
Но вот оно: началось.
Вечером явился по телевизору Иисус Христос. Немолодой уже юноша. Его впалые виски и увядшие щеки были обрамлены поникшими волосами, на челюстях и подбородке пробивалась темная небритость, а голос звучал устало. Я зашел в кухню, откуда доносилась его речь, плоская и деревянная, как фанера, пролетающая над Парижем, и услышал: «Мне тридцать три года, и у меня есть справка о непорочном зачатии». На этом мессия замолк, и новостная программа была продолжена ведущей, оформленной в стиле кокаинового шика.
Я выключил телевизор и стал пить чай, глядя в окно, на реку. Над стальной водой, над серым гранитом набережной и асфальтом дорожных развязок неслись по лимонному небу пурпурные облака, как летающие кинжалы в моем любимом китайском фильме. Закат обещал ветреный день. То, что некогда было солнцем, угасало где-то далеко, позади башен – небоскребов, выстроенных еще при Лужкове в московском Сити. Теперь тусклое кровавое пятно вечернего света опускалось за лесом этих серых бетонных столбов. Хотя сначала башен было две – может, в память об 11 сентября 2001 года, а может, московский градостроитель посмотрел фильм – мелькнувший на мгновение и тут же забытый блокбастер по давно забытому роману Толкиена.
Два небоскреба высились на холме за рекой. Там когда-то стоял один император – он не знал моего народа и ждал ключей от Москвы. Я-то думаю, что башни поэтому и возникли именно на этом месте. Но всем остальным ясно, что на самом деле башни порождены были самим текстом оксфордского профессора. Порождающая сила текстов – предмет особого интереса другого профессора – моего. Это и есть современная риторика, во всяком случае, так он полагает.
Стемнело, и с вершины одной из башен поднялись и разошлись по черному уже небу два синих луча. Они были как чувствительные усы слепого, но хищного насекомого. Усы непрерывно ощупывали небосвод. Это привычное зрелище показалось мне почему-то настолько ужасным, что я отвернулся от окна и, не допив чай, забился на свои нары – купленную лет пять назад железную кровать, под которой, как бы в норе, располагался такой же серый стол.
Дача, моя родина, первое жилье, сохраненное моей младенческой памятью, по сути и была – нора. Это было ее «присущее», а не «привходящее», как сказал бы вслед за Аристотелем мой профессор. Норная структура родного дома оказалась порождающей моделью того угла моего сознания, который отвечает за ощущение уюта, так что всю жизнь я чувствую себя в безопасности только в углу. В норе.
Подходящая штука, то есть структура, продавалась лет десять назад в «Икее» – плоские грибы «Икей» и «Ашанов» выросли тогда вкруг московских окраин, ведьминым кругом очертив расползшиеся вплоть до Кольцевой новостройки. Бесконечно однообразные многоэтажки требовали мебели и утвари, и хозяева бесчисленных бетонных сот наполняли их, неустанно снуя в «Икеи». Для наполнения желудков людей и, соответственно, поддержания жизнедеятельности служили «Ашаны».
Все стало так просто. Машина – бензоколонка – «Ашан» – «Икея» – сота. Как в сотовом телефоне, так в сотнях и сотнях сот. Так просто, как в сотовом сознании обитателей.
Сотовые мысли стали путаться, и я задремал, закутавшись в икейный пледик – мой любимый пледик из какой-то синтетической дряни, зато с несколькими изображениями белых кошек, – да и не плед вовсе, а только функция пледа, имя пледа – так все вещи в «Икее» суть только имя и функция. Разве можно найти хоть какое-то сходство между моим клочком серой псевдофланельки с белыми кошками по краям и исходным предметом, названным этим словом – например, пледом Шерлока Холмса – добротным до степени вечности переплетением нитей, по-настоящему спряденных из подлинной шерсти живых овец, взаправду жевавших и глотавших свежую траву на холмах реальной Шотландии? Риторический вопрос, не правда ли? О реальности Холмса и говорить нечего. Если сравнить Шерлока с виртуальным икейным пледом…Но я отвлекся, а ведь тут-то как раз и началось.
Во сне было темно. Меня – а я был всего лишь яркой золотой искрой – носило вверх и вниз над черными волнами мрака. И вдруг я услышал голос. Обычный голос, только всеобъемлюще звучный, голос без источника, голос без уст. Спокойный, но внушительный, словно бы побуждающий к действию:
– Завещание. Завещание. Завещание.
Так он сказал и умолк. Тьма, лишенная звука, будто еще сгустилась. И вновь тот же голос произнес – прямо рядом со мной, неожиданно приблизившись, обретя место во мраке:
– Завет. И в ухо мне прошептал: «Завет». И в третий раз – то же, уже издалека, удаляясь: «Завет!» Все снова смолкло, и мне показалось, что я проснулся. Наяву было так же темно, как во сне. Лежа на спине, я открывал глаза, закрывал их – было то же. Но голос вернулся.
– Наследство, – неторопливо и внятно прозвучало отовсюду сразу. – Наследство. Наследство. Я не мог шевельнуться и, широко открыв глаза, неподвижно смотрел вверх.
Тьма молчала. Не было слышно ни шума ночного города, ни редкого стука капель из кухонного крана, ни журчанья холодильника.
Вместо этого в слепом мраке пронеслось какое-то тихое дуновенье, словно мягкое крыло большой птицы чуть не коснулось щеки.
– Наследие, – властно проговорил голос совсем близко. – Наследие, – шепнул, будто напоминая. И далеко-далеко, исчезая, крикнул: «Наследие!» Все равно что «Прощай!».Наверное, я потерял сознание. А может, мне все это снилось, с начала до конца снилось, потому что в сером свете июльского рассвета, в чириканье и возне воробьев на жестяном карнизе нашего старого кирпичного дома, я нашел себя таким же, как воробьи, бодрым. Я был полон желания спуститься вниз и позавтракать, а главное – полон любопытства. Энергичного любопытства, а не какого-нибудь вялого недоумения – эдакого безразличного, дряблого и слабого, как непроснувшееся тело. Я хотел узнать, что все это было и что значит. В моем любопытстве была надежда, а не безнадежность. В моей силе – уверенность, что узнаю. Узнаю наверняка. Узнаю вполне. Откуда бы? То есть откуда уверенность? И – откуда узнаю? Может быть, голос напоминал о банке? Нет. Никакое она не наследство. Тем более – не наследие. И никто не завещал мне ее. Спер я ее, эту банку. Просто спер. Нарушил завет, а не исполнил. А сама банка… Разве это завет? Наследство, наследие, завещание, завет… Есть в этом ряду слов какая-то загадка, закономерность какая-то, но банка тут ни при чем.
Профессор уже ушел в институт: накал приемных экзаменов бывает в разгаре лета. Первый день августа. Еще один день жары. Стоило мне приоткрыть раму стеклопакета, как потянуло гарью – торфа в подмосковных недрах хватит до конца нашей эры. Где-то в дымке скрывалось то, что некогда звали солнцем. Опаловое свечение было разлито в сером тумане. Везет отцу: сидит себе с волчатами в тверской глуши, дышит воздухом, прозрачным, как глаза его аспирантки, наставляет студентов – Хай Чжэна и нескольких полоумных девиц. Этакий гуру новой теории поведения.
Нет, есть все-таки в моем профессоре что-то профетическое – пророческое, даже ведьминское. Помню обрывок начатого ею текста – я его тоже отправил в пианино, чтобы не затерялся. Там было сказано, кажется, так:
«Под тучами черно-златыми, полями асфальта пустыми, голодною серою тенью, в жестоком и легком движенье преследует нас этот город, детей позабывший так скоро, как будто бы мы позабыли тот город, в котором любили, тот город, в котором дружили… В котором не прятались – жили…» – видите, город-волк. Волчья ферма…
Я с тоской вспомнил о недавнем путешествии с арбузом. Содрогнулся. Какой порыв… Сколько страданий… Какая, в сущности, нелепость… Был бы я умнее – просидел бы все это время в бархатном пыльном нутре кареты, как сделал это в осьмнадцатом, любимом мною, столетии иронический англичанин Лоренс Стерн. У него-то хватило житейской мудрости понять, что подлинное сентиментальное путешествие не может быть реальным. Посидел в карете, виртуально пропутешествовал, да еще и роман написал об этом. Вот и мне бы – в нутро, в нору. Умереть, уснуть… И видеть сны, быть может… Куда как достойней, чем метаться по ухабистым и скользким дорогам Тверской губернии, словно угорелый заяц: весь – напряжение, безнадежность, боль… Не иронический я какой-то.
Кофе пить не пришлось – опаздывал на встречу с Вэй Юнем. На Пушку, в «Макдональдс». Там и выпью. Все равно мой маленький друг будет долго и со вкусом завтракать: грех не набраться сил перед магазинами. Предстояла закупка экспедиционных вещей, а это надолго.
«Макдональдс» шипел кофейными автоматами и шумел разноцветной толпой в самом устье Большой Бронной, там, где она вливается в Тверскую под печальным взглядом поэта, черного от скорби и дыма, будто после аутодафе, полыхнувшего до небес и оставившего его невредимым, но навек неподвижным.
Вэй Юнь ждал меня на террасе, окруженной широким поясом желтых цветов, за плотной стеной их беспомощно-терпкого, какого-то обмирающего запаха. Это были на редкость крупные виолы – плоские нежные венчики цвета темного золота, нагретые в туманном воздухе, словно в парной, они, казалось, сами источали жару. Их только что обдали утренним душем из шланга, и на золотых монетах лепестков еще искрились прозрачные капли.
Вэй Юнь что-то чирикал, как маленькая квакша, птичка или цикада, а я потягивал кофе и смотрел на бульвар. Там, прямо напротив, бил фонтан, струи шумели и пенились, а на каменном ободе сидели абитуриенты Литинститута, листая книжки и смеясь. Они курили и флиртовали. На страницы учебников падали мелкие брызги.
За белым столиком чуть сбоку от нас сидели двое – цветущая молодая женщина, почти раздетая, с прямой чуть жирноватой спиной, и мальчишка лет десяти, с ее лицом, только мягким и еще не злым. Она оживленно говорила, жестикулируя и откидывая назад волосы. Блестело золото на полных белых пальцах, просверкивали тонкие разноцветные лучи алмазов в ушах.
Говоря, она не отрываясь смотрела сыну в глаза, будто внушала что-то, колдовала, завораживала. Я прислушался.
– А если я не буду так дышать? Так, как ты объясняла. Мы тренировались, но у меня не очень получается, – сказал мальчик.
– Ну, тогда врач не обнаружит у тебя тех симптомов, которые нужны для нашего диагноза. Ты ведь понимаешь, как это важно. Это определит всю твою дальнейшую судьбу. Бронхиальная астма – это белый билет. А белый билет – это свобода.
«Да, – подумал я. – Все то же. А ведь сколько лет назад я рассказывал садисту-психиатру в диспансере о привидении кота! Тогда мне было шестнадцать. Через год с небольшим – тридцать. Дюжина, почти чертова. Но – все то же. Служат теперь всего год, но что это за срок! Год – главный цикл человеческой жизни, главная ее единица. И год сегодня – никак не меньше двадцати лет рекрутства в девятнадцатом веке. Все происходит так быстро. Знания, техника, деньги… Деньги и власть, что текут и распределяются по миру потоками, словно электричество по высоковольтным линиям… Но эта вечная для нас угроза вылететь из жизни, чтобы больше туда не вернуться! Потерять единственно нужное время… Все у нас чужое, друг мой Луцилий, одно только время наше. Многие видят смерть впереди, а ведь большая часть ее у нас за плечами, – так, или примерно так, скорбно и веско, говорил юношам Рима Сенека. И Аристотель: погубить юношество на войне – все равно что из года уничтожить весну.
Но сегодня, сейчас, в нашем мире не то ли – уничтожить возможности? Отнять насильно время? Никакой контрактной армии так и нет. Одни обещания. Да и кто на земле нашей многострадальной позаботится о людях ее? О семьях? О сыновьях? Нет, как повелось исстари, издревле, так и осталось. Молох – и дорожная пыль».
Думал я так и слушал – с сочувствием. Не то чтобы с сочувствием – с пониманием. Но вдруг, неожиданно для себя, отставил стакан с кофе, и спина моя сама выпрямилась, как у этой женщины. Она все говорила, говорила не умолкая, говорила со своим сыном, как со взрослым мужчиной, как с равным, и пристально смотрела ему в глаза своими блестящими черными глазами, ни на миг не отрывая взора. Я сделал Вэй Юню знак, и он послушно замолк. Слышен был только шум фонтана, шаги множества ног по мягкому от жары асфальту. И ее слова. Ее речь, что становилась все резче, все громче. Стало душно. Очень душно.
– А патриотизм? – спрашивал мальчик. – Патриотизм? Родина? Кто будет ее защищать? Так другие говорят, не я, ты не думай. Но все-таки?
– А ты вспомни, что сказал Булат Шалвович Окуджава! Во время так называемой «перестройки» он сказал: «Патриотизм – это чувство, доступное даже кошке»! И ему поставили памятник. Ты возразишь: а какие у него песни военные! Замечательные! Да, конечно. Прекрасные песни.
– А как же тот героизм? Солдаты шли на смерть. И была победа. «Одна на всех, мы за ценой не постоим»?
– Ну, милый, мы ведь теперь знаем, как это было на самом деле. Раньше нас было легко обмануть, а сейчас мы знаем слишком многое, чтобы в это поверить. Ты слышал о заградотрядах? Тех солдат, кто не шел вперед, а тем более пытался бежать, просто расстреливали специальные отряды, пущенные сзади. Своих же расстреливали. Дадут стакан спирта, вот человек и идет. Бежит даже. И кричит что-то, а что, и сам не понимает. «За родину, за Сталина!» Ужас. Обман сплошной. А за спиной заградотряды. Вот так.
– Нет, ну все-таки…
– Пойми, ведь это был все-таки другой мир, другой. Все были обмануты и запуганы. А сейчас мы свободны.
– А нас в школе учили, что Кеннеди сказал: «Don’t ask your country, what your country can do for you! Askyourself, what can you do for your country!» [30] Речь называется «Патриотизм»…
– Ну и правильно вас учили. Кеннеди – это Кеннеди, а США – великая страна с великим народом. Была, есть и будет. Только мы с тобой живем здесь. Здесь и сейчас. В этой стране. Нужно же понимать, что эта страна представляет собой сейчас! Да ее, если разобраться, и нет на самом деле. О чем ты? Защищать границы какой-то несуществующей страны! С несуществующим народом! Нечего тут защищать. Не-че-го. Пойми это и веди себя достойно. И дыши как следует. Дыши, как я учила. И ничего не бойся. Не беспокойся ни о чем. Ты свободный человек. Даже здесь. Особенно здесь. Через некоторое время будешь жить, где захочешь. А пока пойдем к врачу. Пора. Только дыши, дыши правильно.
Они встали из-за белого столика, и отодвинутые стулья в духоте резко визгнули пластмассовыми ножками по блестящему кафелю. Я молча смотрел им вслед.