Шрифт:
Вспомним первые песни Булата Окуджавы: «Полночный троллейбус», «Часовые любви», «Из окон корочкой несет поджаристой…», «Комсомольская богиня…» Можно разве назвать их злыми? Нет, конечно! Да их и горькими-то, пожалуй, не назовешь. Скорее – светлыми, ясными, прозрачными… Но слово «злы» в процитированном стихотворении Львовского не было ни опиской, ни оговоркой. «Злы» эти песни были не в том смысле, что дышали злобой и ненавистью, а в том, в каком крепкий напиток народ искони называл зельем. Злой – это значит действует, забирает.
Песни Окуджавы забирали, брали за душу, как самый крепкий самогон. Ну и, конечно, то обстоятельство, что зелье это отпускалось «из-под полы», то есть было запретным, – тоже играло немалую роль.
Но тут – само собой – возникает некоторое недоумение: а почему, собственно, эти песни надо было запрещать?
Начальство, от которого исходил запрет, не могло сказать по этому поводу ничего вразумительного. Чуя носом, что песни эти им не по нутру, – мало сказать, не по нутру, что они глубоко им враждебны, угрожают самому существованию всей так бдительно оберегаемой ими системы, – более или менее внятно сформулировать, где именно таится в них крамола, они не могли.
Помню, когда на совещании в ЦК тогдашний секретарь по идеологии Ильичев упомянул как порочную песню Окуджавы про «золотую молодежь» (имелась в виду песенка: «А мы швейцару – отворите двери!..»), Булат (из зала) кинул реплику:
– У меня нет песни про «золотую молодежь». Это песня про рабочую молодежь.
Секретарь ЦК растерялся: крыть было нечем. Он величественно вскинулся: что, мол, вы тут мне подсунули? Тут же забегали вокруг него холуи, референты. Но возразить ничего не могли. Песня и в самом деле была про рабочих парней, заглянувших ненароком в какой-то фешенебельный ресторан.
В другой раз зав. отелом культуры ЦК Д.С. Поликарпов – один из самых лютых ненавистников Булата – мрачно буркнул по поводу песни, начинающейся словами: «Ах, война, что ж ты сделала, подлая…»:
– Я в подлой войне не участвовал.
Он же резко осудил финал песенки про Леньку Королева:
Но куда бы я ни шел, пусть какая ни забота
(по делам или так, погулять),
все мне чудится, что вот за ближайшим поворотом
Короля повстречаю опять.
Потому что на войне, хоть и правда стреляют,
не для Леньки сырая земля.
Потому что (виноват), но я Москвы не представляю
без такого, как он, короля.
Осудил – не более, не менее, – за то, что усмотрел в этих строчках призыв к установлению на Москве королевской власти.
Это было еще глупее. Но более внятно сформулировать, в чем порочность песен Окуджавы и почему их надлежит запретить, ни Ильичев, ни Поликарпов, ни более мелкие их прислужники и клевреты так и не смогли.
Дело между тем было ясное. И самую суть дела очень точно сформулировал однажды (в разговоре) Евгений Винокуров.
– Нельзя, – сказал он, – в одно и то же время петь Окуджаву и строить коммунизм. Петь «Нам песня строить и жить помогает» и строить коммунизм – можно. А спеть: «Девочка плачет, шарик улетел», а потом пойти и немножечко построить коммунизм – нет, невозможно даже и вообразить себе такое!
Песни Окуджавы были глубоко враждебны всем этим Ильчевым и Поликарповым уже по одному тому что захватывали они не ритмом сплоченной, вдохновленной одной идеей и бодро марширующей в четко заданном направлении толпы – массы, коллектива. (Недаром главными словами в тех старых советских песнях были местоимения множественного числа – «мы», «нам»: «Мы рождены, чтоб сказу сделать былью…», «Нам нет преград ни в море, ни на суше…») В песнях Булата завораживал, тревожил, волновал, брал за душу одинокий голос, не боящийся говорить о себе и от себя. Он говорил не «мы», а – «я», не «нам», а – «мне»: «Я гляжу на фотокарточку…», «Я в синий троллейбус сажусь на ходу…», «Мне надо на кого-нибудь молиться…»
Дело, конечно, не в местоимениях. В старых советских песнях личное местоимение первого лица и единственного числа тоже нет-нет да и попадалось. Но в тех песнях даже оно произносилось как бы от имени всего советского народа: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…» И тут же поспешно, словно автор вовремя спохватился, что его могут неправильно понять, оно заменялось гораздо более тут уместным местоимением множественного числа: «Но сурово брови мы насупим…» и т. д. Булат же даже в тех – редчайших – случаях, когда он прибегает к местоимению множественного числа («Нас время учило: живи по-привальному, дверь отворя…», «Наши девочки платьица белые раздарили девчонкам своим…»), тоже говорит о себе и от себя. И хоть личная его судьба (как и судьба всего его поколения) в этом случае оказывается песчинкой, могучим ветром истории, втянутой в великие «потрясенья и перевороты» эпохи, лирической темой песни, ее внутренней энергией и тут остаются все те же «откровенья и щедроты» его сострадающей одинокой души:
Сапоги – ну куда от них денешься?
И зеленые крылья погон…
Вы наплюйте на сплетников, девочки.
Мы сведем с ними счеты потом.
Пусть болтают, что верить вам не во что,
что идете войной наугад…
До свидания, девочки!
Девочки, постарайтесь вернуться назад.