Шрифт:
Его посетило мощнейшее чувство дежа-вю. Эта комната, очень синская, с ткаными панелями на стенах, с широким окном, за которым синели отдаленные горы, с низким столом, где Лунань аккуратно сложила комплект для игры в се, ничем не напоминала неухоженную, заваленную книгами комнату в особняке посреди Ист-Сити… и все-таки мертвенное чувство собственного бессилия ударило Альфонса так сильно, что он сжал кулаки.
— Лунань, — проговорил Элрик, — вы слышали про человека, который превратил свою дочь в собаку?
— Что? — пораженно спросила Лунань. — Зачем?
— Чтобы представить ее на суд другим людям, как диковинку… говорящая химера! — Альфонс уперся кулаками в пол, наклонился вперед. — Лунань, люди не должны использовать друг друга таким образом. Это неправильно. Это отвратительно. У каждого из нас только одна жизнь…
— Да, — сказала Лунань, — только одна. Зачем вы мне это говорите, мудрейший Альфонс?
— Не знаю, — Ал вздохнул, встряхнул головой. — Лунань, вы уверены, что для вас единственный выход — остаться здесь в заложницах? Ведь можно же что-то придумать! Хотите, я устрою вам побег?..
Лунань испытывающе посмотрела на Альфонса Элрика.
— Пожалуйста, помогите мне встать, — сказала она.
Он поднялся и помог ей, как она просила; Лунань опиралась на него, закутав руку в широкий рукав халата. Поднявшись, девушка оказалась очень высокой, ростом почти с Ала.
— Подведите меня к окну…
Окно было широко распахнуто, и холодный ветер взъерошил волосы Ала, охладил лица молодых людей.
Против воли Ал опять подумал о Джерсо и Зампано: как там они, живы ли?
— Что вы видите за окном, мудрейший Альфонс?
— Ограду поместья… сосны… горы за ними.
— А я вижу картину, нарисованную на шелке. Я всю жизнь изучала алкестрию; чем дальше моя связь с моим смертным телом, тем больше я ощущаю потоки энергии, которые пронизывают все кругом. Для меня скоро не будет разницы между тем, что изображено за окном, и тем, что изображено на свитке. И то и другое — только миражи, окружающие наши души.
— Лунань… Но ведь вы ничего не видели и ничего не знаете! Зачем вы просто отдаете себя во власть Чинхе?
Лунань не ответила. После короткой паузы она продолжила говорить все тем же тихим, тающим голосом:
— Знаете, я очень плохо разбираюсь в людях, мудрейший Альфонс. Я все время сижу взаперти. Но я читала о таких, как вы. «В буре они тоскуют о покое, в покое — о буре…» Вы правда считаете, что вот так просто можно взять и выкрасть меня отсюда? Лишь потому, что вам жаль меня? Лишь потому, что вы можете показать мне жизнь прекраснее, чем здесь?
— Разве вы не хотите увидеть эти горы ближе? — спросил Альфонс.
— Но отец и дядя вывозили меня в горы со слугами… еще когда я была девочкой. Мне не очень там понравилось. Мир духов, в который я скоро уйду, окружает нас повсюду. Мне не нужно куда-то уходить, чтобы соприкоснуться с ним. Я очень благодарна за ваше предложение, но… — Лунань вздохнула. — Знаете, сначала я думала, что Чинхе ошибся и вы вовсе не аместрийский гангстер. В вас слишком много мягкости, вы слишком молоды. Но теперь, когда я смотрю на вас и слушаю ваши слова, я понимаю, что вы смотрите на мир так же, как люди триад. Вы просто делаете так, как вам нравится, не думая о чувствах других…
Альфонс слегка нахмурился.
— Я предложил помочь вам. Вовсе не обязательно после этого… втыкать мне нож в сердце и еще его проворачивать.
— Это такая аместрийская идиома?
— Вроде того.
— Простите…
— Лунань опустила лицо. — Я не хотела причинять вам боль даже случайно.
— А если я расскажу Чинхе о вашей болезни? Вам разве что-то грозит? Нивэй просто отвезет вас домой. Насколько я понимаю, Чинхе не осмелится вам угрожать. Зато вы будете свободны от этого брака.
— Альфонс, — Лунань подняла на него глаза, — простите, что я говорю так прямо… Но в Аместрис это принято, я знаю. Когда я сейчас опираюсь на вашу руку, я чувствую, что могла бы опираться на нее вечно, и эта рука осталась бы так же сильна.
Теперь Альфонс не знал, что сказать.
— И когда вы предложили устроить мой побег… — Лунань вздохнула, — на какой-то момент я почти… Но это все равно уже поздно. Сбеги мы вместе, вы неизбежно полюбите меня хотя бы из жалости — а еще потому, что мы любим объекты наших благодеяний…