Шрифт:
– Подумать только, господа, везде своя власть, своя иерархия, даже у воров, – покрутил головой Кудин. – Но вот что мне интересно, а если бы он, к примеру, все же обокрал собор, то сколько бы сорвал, а? И ведь недорого, наверное, стал бы краденое добро спускать, подлец! Разве же он натуральную цену всему знает? Вот кто-то бы уже и погрел руки-то, а?!
– Как вы можете, Тихон Иваныч! – возмутился при-хмелевший от коньяка и обильной закуски Черников. – Это же святотатство! И не о церкви даже речь – храм во славу русского оружия поставлен. Память народа…
– Э-э… Бросьте, молодой человек! Слова громкие: святотатство, память… Может, оно и так, а коммерция коммерцией!
– Война… Все отсюда, – Невроцкий щелкнул портсигаром. – Вы не возражаете, господа, я закурю?
– Война, – повторил за ним Черников, – Дарданеллы, Константинополь… Я перед отъездом навещал в госпитале троюродного брата: офицер, георгиевский кавалер, штабс-капитан. Какой был красавец, я всегда ему завидовал, может быть, это и нехорошо, господа, но, ей-богу, завидовал. А сейчас… На костылях, хромой на всю жизнь, только-только слух вернулся после контузии. Говоришь с ним, а он все тебе на губы смотрит, еще не отвык от глухоты. Зачем ему эти Дарданеллы, когда он теперь хромой? А в солдатских госпиталях… Кому нужна война, неизвестно за что уносящая жизни молодых здоровых людей?!
– Вы, по-моему, выпили лишнего? – мягко остановил его Невроцкий, цепко глядя в глаза. – Может быть, вам лучше пойти в купе и прилечь? Мы тут с Тихон Иванычем продолжим потихоньку. Глядишь, и в картишки по маленькой, как, Тихон Иваныч? Ночь длинная, а еще только к Твери подъезжаем…
– Извините, господа.
Черников пошел в свое купе, повалился на обитый плюшем диван. Было слышно, как за тонкой стенкой смеется Кудин и рокочет басок Невроцкого – видно, рассказывает что-то веселое. Пусть пьют, пусть играют: им никогда не понять его, учившегося на медные деньги. Надо было, наверное, поехать вторым или третьим классом. А ну всех к черту! И Невроцкого, и Кудина, и пославшего его в Питер редактора.
Черников закрыл глаза. Поезд покачивало, громыхало на стыках. Колеса стучали мерно и глухо, как костыли Воронцова по узорчатому кафелю госпитального коридора.
Слабый огонек коптилки колебался от малейшего движения людей, притулившихся в тесном сыром помещении. Федор Греков, не обращая внимания на затхлость и сизые разводы плесени на стенах, шустро орудовал ложкой, доскребая из котелка, принесенного Сибирцевым, остатки еще хранившей тепло ячневой каши, сдобренной конопляным маслом.
Присевший на корточках у недальней стены Сибирцев, сутуловатый, носастый, с большими, покрытыми темным налетом въевшейся окалины руками металлиста, посасывал цигарку, освещавшую при каждой затяжке его небритое остроскулое лицо. Наконец он докурил, спрятал окурок в жестяную баночку. На вопросительный взгляд Грекова ответил:
– С табаком тяжело… Весна, новый еще только посеяли, а в лавке дороговат. Знаешь ить, сколько у меня ртов… Да ты ешь, ешь, не чурайся, что в склепе сидишь, – сохраннее будешь. А тутмо хучь и паны лежат, – он провел рукой по стене с выбитыми на ней латинскими буквами именами и датами, – тольки теперя они ребята спокойные, отпановали свое. – И, усмехнувшись своим мыслям, добавил: – Им небось и во снах не приснилось, что тут большевик прятаться будет.
– Некогда прятаться, – Федор облизал ложку и отставил пустой котелок. – Спасибо за кормежку. Время сейчас такое, говорю, что прятаться некогда.
– А ты не торопись, – осадил его Сибирцев, – второй день только и сидишь. Тебя вишь как ищут, все в городке перерыли. Мы тут посоветовались с товарищами и решили – подаваться тебе надо с Беларуси, в Москву али в Питер подаваться надо. Города большие, что твой муравейник, да и свой брат рабочий там, не выдадут. А у нас, видно, завелась какая-то гнида. Ну ничего, найдем – и к ногтю… В общем – сегодня вечером жди. Придет за тобой товарищ от железнодорожников. Договорено все уже. Выведут с кладбища, там один перегон есть, в горку паровоз идет медленно, тебя и подхватят, довезут до следующей станции и посадят на поезд. Ну, – он хлопнул широкими ладонями по коленям и встал. Голову пришлось пригнуть – потолок старого склепа для Сибирцева был низковат. – Давай прощаться, пойду я. А тебе счастливо, не забывай.
Он по-медвежьи стиснул Федора в объятиях и, уже стоя на узкой лестнице, сказал:
– Товарищ проверенный придет, ты не сомневайся. Сигнал мой даст, как всегда…
Оставшись один, Федор задул коптилку. Зачем свет – читать все равно нечего.
Почему жандармы напали на его след? Действительно в организацию затесался провокатор охранки или просто случайность? Нет, на случайность похоже мало – сколько он уже поездил, походил после побега из-под военно-полевого суда. Поймают, не помилуют, все вспомнят: и избиение фельдфебеля, и агитацию против войны и царя в окопах. Как же – разлагал армию, опору трона! Еще и дезертировал с фронта.
Сидеть в сыром склепе на пустом, полузаброшенном кладбище не хотелось. К людям надо, время такое идет, что нужна работа каждого члена партии с полной самоотдачей, а он тут, под боком у праха мелкопоместных панков, пристроился, скрываясь от жандармов.
Ощупью добрался до лесенки наверх. Ровно семь полустертых ступеней из щербатого серого камня. Семь – счастливое число. Нашарил в темноте низкую дверь, выбрался наружу.
Тепло, тихо, в ясном темном небе зажглись звезды, легкий ветерок шумит в молодой листве старых кладбищенских деревьев, черными, мрачными глыбами торчат памятники – огромные каменные кресты на купеческих могилах, но все равно здесь вольный воздух, а не затхлая сырость склепа.