Шрифт:
В нём был грог и медовый пирог,
И порок, и троллевский эль.
Оно было тягучим, как мёд,
Оно было верным, как пёс,
Оно было жгучим, как лёд,
Окончательным, словно погост.
Как по тропке бегут муравьи,
Капли бились в поверхность луны,
Где просили скитальцы воды
У неверной двоящейся тьмы.
Так кричат по ночам огни,
Так идут на дно корабли,
Так на белом стекле простыни
Остаются следы от любви.
Его трудно было не пить
И не лить по руке в тоске,
В нём нельзя было не уплыть,
Растворившись, как яд в молоке,
Разорвавшись как пряхина нить.
Им хотелось остаться, но
Не пускало ночное вино,
Им хотелось убраться, но
Не давало ночное вино,
И ломало им крылья оно,
И лишало их силы оно,
И тянуло к себе на дно
Даже днём — ночное вино…
Ольга Арефьева. Ночное вино
2.
На этот раз все было медленно — словно все происходило на неспешной перемотке. Сначала он раздевал ее — вещь за вещью падали наземь, как до этого кружились листья в парке. Пташка теряла свои покровы — и тело ее белело березовым стволом в полумраке незанавешенного окна. Луч фонаря снаружи освещал ее — ввалившая линия скул, упрямый локон коротких волос, рука — как тонкая ветка, дрожащая на жестоком ветру. Порой она тянулась к нему — приникая, жадно и отрывисто к губам, как будто это было в последний раз. Оно и было так — их финальная ночь любви — прощальное откровенье, немыслимое рвенье все успеть, все прожить, выпить до последней капли.
— Не спеши, время есть.
— Его нет. Его уже нет… Радость моя, уже ничего нам не осталось…
— Еще осталось. Последняя ночь. Я люблю тебя.
— Если любишь — люби. Не останавливайся.
И так он и сделал. Приникая губами к ее нежной шее — а она только дышала, и в тишине ее неровное дыханье было как шелест дождя. Потом она раздевала его — так же неспешно, словно впереди была вся жизнь. Сил не было — но он терпел — чувствуя ее отчаяние, холодными пальцами по позвоночнику, теплыми ресницами по глади плеча — она владела им безраздельно и зная это — медлила. И когда наконец оба они были в том виде, какими вышли из материнского лона много лет назад — он подхватил свою добычу и отнес в постель.
Люби меня. Люби до конца. До начала. До рассвета, что разведет нас по разные стороны земли… Соединившись, они оба летели — и оба падали — синхронно, переплетаясь крыльями, черное к чёрному, белое к белому — одно целое — в двух сущностях. Моя. Моя — навсегда. Неважно, сколько лет этому «навсегда». Сколько веков. Сколько минут. Или это только одно мгновенье, начавшееся где-то далеко на море — и длящееся до сих пор? Он не знал. Только помнил — что избавиться от этого наваждения ему вряд ли удастся — даже когда металл и небо отнимут ее — возможно, навечно.
Осознание обреченности момента придавало любви немыслимую остроту. Оба они долго балансировали на грани — так долго, что Сандору показалось, что они тут оба умрут, так и не добравшись до последней вершины. И когда это все же случилось — губы в губы оба они шептали имена друг друга, словно в этом мире взлетов и падений названия вещей имели какое-то значение. И все прошло, волна схлынула — и впервые Сандор пожалел, что голубенькие таблетки, что пила Пташка, мешают им зачать новую жизнь. Тогда все стало бы проще — уже не стоял бы выбор, отпустить ее и уйти прочь — или остаться. Забрать ее — или забрать самого себя из этого сладкого плена? Увезти ее, спрятать от всего мира — и жить, жить как никогда он до этого не жил. Но мысли его и желания как всегда запоздали — почему в этом мире он всегда промахивается, даром что с пятнадцати лет стрелял по цели метко?
Потом они лежали рядом — плечо к плечу, вычерченные на белизне простыни — не было в этом мире других мужчин, не было — других женщин. Их двоих только что создали — до жестокости правдиво и откровенно. Мир сократился до размеров гостиничного номера городка под идиотским названием «Мертвая Заводь». Тут время кончилось, и возродилось вновь, шурша снегом по стеклу, отрезая старые пути и сковывая льдом первозданности новые — которые предстояло еще освоить и осознать. Стало холодно — и Пташка — это ее имя? — придвинулась ближе, положив прохладную щеку ему на грудь — а Сандор все смотрел и смотрел в окно, на пролетающие мимо хлопья снега. Белым по черному, материей — по пространству — пока все вдруг не смешалось — и он не провалился в беззвездное пространство тяжёлого сна, где даже этих цветов не было — лишь одна серая мгла.
Санса дождалась пока он заснет. Лежала, прижавшись лицом к его груди и слушала, как равномерно, сначала быстро, потом постепенно замедляясь, бьётся сердце. Сейчас бы задремать, забыться— и не просыпаться вовсе. Но она упрямо не желала поддаваться сну. И вот, когда стало понятно, что Сандор спит — в полумраке она видела, как в странном детском недоумении разошлись недавно целовавшие ее губы, как затрепетали ресницы — грезами или кошмарами? — он вздрогнул и дернул плечом, и она тихонько приподнялась и отодвинулась.