Шрифт:
После Роберт угостил вином тех трех, которых он отправил на травку, и того, кто поставил ему здоровенный фингал под глазом. После драки на Роберта нашло неожиданно благостное настроение — такие эскапады теперь удавались ему редко — и он пытался втолковать уже пьяненьким местным, что, назвав их любимое место времяпрепровождения гнусной дырой, он не имел ввиду ничего плохого, даже напротив. «Потому что, братцы, мне нравятся такие гнусные дыры! И уж поверьте на слово: самая страшная, бездонная черная дыра — это дом моей дражайшей супруги, Иные ее побери!»
Пес молчал, стоя в стороне. Серсея к тому времени уже не раз вызывала к себе Пса на вечерние визиты, и кому-кому, но хозяину он совсем не завидовал. Кроме того, Псу самому нравились гнусные дыры. Тут было спокойно, все было понятно и честно. В таких местах, странным образом, он чувствовал себя почти нормальным. Тут на него редко глазели и редко отводили глаза. Тем, кто хихикал у него за спиной, можно было без проблем от души врезать — и это было бы понято. А в затасканных, преждевременно состаренных излишками выпивки и недосыпом шлюхах было в десять раз больше человечности, чем в лощеной супруге Роберта. Так что для Пса этот пятачок, смердящий помойкой и кислятиной, исходящей от раздавленных ягод шелковицы, черно-лиловыми синяками пятнающих площадь, был единственным светлым пятном, где можно было расслабиться. Обычно свой выходной он проводил там.
Кукурузник, который местные-таки отвоевали у доходяги-скульптора, подбитым орлом глядел в поля, над которыми ему уже никогда не суждено было пронестись в вихре свежего морского ветра. Пес проехал мимо пятачка — он вернется сюда позже, машину стоило отогнать побыстрее, особенно, если он желает избежать встречи с Серсеей. Пес не сомневался, что она сможет вытянуть из него всю правду о том, что произошло — а он скорее добровольно согласился бы отрезать себе язык, чем стал рассказывать о своем подвиге спасения Пташки из рук тех двух недоносков.
К тому же, был еще небольшой шанс застать насильников в лесу — и он не собирался его упускать. Как только Пес вспоминал о том, что увидел там, мозг начинала застить черная туча бешенства и дикое желание раздавить тех двоих в мокрую лепешку.
Для Пса это было абсолютным делом чести: историю с Пташкой он воспринял как личное оскорбление. Нет, у псов не бывает чести — но любые посягательства на любимую кость он должен был пресечь. Пташка была его — по крайней мере сейчас, пока он рядом. Ей не должно было быть дела до этого, и она, вероятно, не подозревала о чувствах, обуревающих все его существо по отношению к ней, — и не должна была. Но среди всего сумбура ощущений, что она всколыхивала в его душе, доминировала какая-то странная теплота и жалость к ней.
Она была одиноким цветком в поле, который каждый мог подойти и сорвать. Или затоптать, даже не заметив. Для мира вокруг это не имело бы никакого значения — сотни Пташек умирают каждый день, и о них плачут только их родные, если такие есть. Для него же весь мир был сосредоточен в застенчивом венчике этого распускающегося цветка: не станет ее — и мир вокруг рухнет, рассыплется, уже не сдерживаемый ни притяжением, ни гармонией. Вся правильность и противоречивость бытия воплотилась в этой хрупкой девочке, которая, несмотря на свою жалкость и слабость, каждый раз пыталась поднять голову, не сдаваться. Эта черта в ней пугала и восхищала Пса, и меньше всего на свете он хотел, чтобы ее сломали изнутри. Если он не может оградить Пташку от Джоффри, то хотя бы может попытаться уберечь ее от прочих монстров, что жаждали ее плоти.
Пес резко затормозил машину. До конюшни оставалось не больше мили. Он закурил.
Это было неправильно. Правильным было бы стереть Пташку из своей памяти, дать ей идти своей дорогой, оступаться и наступать на все железяки, что готовит ей ее путь. Неправильно было любить ее. Псы этого мира не имеют права заботиться о пташках. Для них есть шлюхи — в разбросе от супруг сильнейших этого мира до подзаборных падших ангелов. А Пташки живут в золотых клетках и питаются нектаром цветов. У них есть хозяева — которые слушают их пение, любуются их яркой окраской и могут свернуть им нежную шейку, как только им того захочется. У псов нет таких привилегий. Их удел — лежать под дверью хозяев, ждать подачки и выть на луну. Или на золотую клетку. Пташки достаются им только в мертвом виде — в качестве еды.
Но Пес никогда не делал то, что было правильно. Он делал то, что было должно. Сейчас он знал, что нужно отогнать машину на конюшню, ускользнув от Серсеи и компании, наведаться в тот лесок — а дальше будет видно. Он засунул то, что осталось от его пачки сигарет в карман джинсов — там лежала Пташкина железяка. Сжал железяку в кулаке так, что она врезалась в его ладонь до кости.
Если он вернется из леска, то потом напьется до одури, так, чтобы забыть все: пригорок, чужие руки на груди у Пташки, ее побелевшие от страха глаза — на этом бледном лице он видел только ее глаза — и красную молнию пореза, разодравшую бархат ее нежной щеки… Ее взгляд был обращен внутрь себя, она уже была готова сдаться, когда он подъехал… Седьмое пекло, хватит! Когда он выпьет, может, у него найдутся силы, чтобы начать делать, то, что правильно. По крайней мере, по отношению к Пташке.
Пес с ненавистью к себе рванул рычаг переключения передач так, что машина возмущённо подпрыгнула, и нажал на газ. Машина за минуту доехала до конюшни. Он нашел паренька-служащего, кинул ему ключи от машины, зашел погладить Неведомого — зверюга был очень симпатичен Псу своей остервенелостью и лютой тоской в глазах.
Неведомый тоже был никому не нужен. Пес временами ходил сюда перед заходом в винную лавку (благо, все было рядом) и выгуливал непокорную тварь. Служащие были только рады: Неведомый имел скверную привычку кусать всех, кто ему не нравился — а таких было большинство.