Шрифт:
— Ну уж, Максим Максимыч, наши тоже разные бывают.
— Бывают и разные. Только середыш-то порой гниловат. Вот плывем мы на этом самом пароходике. Салатики с выпечкой лопаем. Загораем-отдыхаем. Стоим как-то на палубе, а с берега арапчата чегой-то кричат. Ясно чего: денег просят. А наш один, такой важный, из новых — аж на ногах пальцы от амбиции таращит — очень любил им кюпюры кидать. Доллар так томно кинет и смотрит, как они за ним наперегонки плывут. Цирк у него такой. Наслаждается, идол. Сынок драный. Лет-то ему двадцать пять, не больше. Ну и вот. Вынимает этот ротшильд в трусиках бумажник, вытаскивает кюпюры. Штук двадцать сотельных и мелочь. Сумма, что ни говори. Ширк-ширк (пальцы-то у него под веер заточены) — вся зелень по ветру — и в Нил. Он: ай-ай-ай! А кораблик ходко так идет. Весь Нил в кюпюрах. Плачет ротшильд. Волосики рвет на попке. Я говорю: «Я тебе, копилка два уха, сейчас их все выловлю. Только поклянись, что сотню арапчатам отдашь». — «Клянусь». Я — прыг! Плаваю-то я хорошо. На Черноморском флоте служил. Спасателем полгода в Сочах работал. Минут через десять выловил все кюпюры. Догнал кораблик. Вынули меня, отдаю — на тебе, опарыш валютный, твой капитал. А сотню разбей и дитям р; здай. Он: спасибо, спасибо!.. Пожалуйста, говорю.
— Раздал?
Не знаю, жена его только ко мне подошла, молоденькая такая, и говорит: «Вы, говорит, настоящий, хотя и старый. А он — молодой, а гнилой. Стыдно мне за него». А я ей: «Ничего. Не плачь. Я сам был глупый. Тут не гниль, а глупость. Хотя, если, конечно, это дело запустить, то и прогнить можно». Нет, у арабцев гниль сразу гонят.
— А чего же они все бакшиш просят? Так и клянчат бакшиш-то.
— От бедности. Да и что тебе — жалко, что ли? Просит — дай. Есть, конечно, наглецы. Но с этим у меня просто. Две недели тому поехали на пирамиды. Слазил я внутрь. Тесно, как в кутузке. Вылез. Стою, потею. А этот, с верблюдом, тут как тут: «Садись, прокачу». Ладно. Оставил я Пелагеюшку в теньке. Сам залез на верблюда, едем. Метров триста отъехали. А этот шельмец, арабец-то, останавливает посреди степи и говорит: давай сотню долларов. А то, дескать, еще неизвестно, повезу я тебя назад или не повезу. Ей богу, как дитя. Я ж в верблюдах лучше, чем в самогонке, кумекаю: два с половиной года у кыргызов в пустыне да в горах змеюк ловил, потом шоферил под Ташкентом. Мне — что верблюд, что ишак, что газик. Я арабцу говорю: да твоему суслику горбатому красная цена трешник. Вместе с тобой. Бога-то своего побойся. А он — нет: напустил на себя важность и такой, как прям слесарь в ЖЭКе. Давай сотню — и вся любовь. Ладно. Хрен с тобой. Сел я поудобнее, взялся за деревяшку в горбе (они верблюдям деревяшки в горб вбивают), сделал, что надо, — и поехал. Галопом. Верблюд мчится, арабец сзади орет чегой-то. А я верблюжеские секреты-то знаю. Отскакал с полкилометра, остановил верблюда. «Т-х-х!» — говорю. Это, чтоб он ложился. «Т-х-х!» — по-верблюжески значит «лягай». Меня верблюды-то слушаются, как пуделя’. Подбегает арабец, весь волнительный, как после пол-литра. Руки на грудях сложил, чегой-то лопочет. Ну, говорю, сотня? А этот, жадоба: пятьдесят. Видали. У него верблюда угоняют, а он еще торгуется. Ладно. Получи, фашист, гранату. Поднял я верблюда — и в рысь. Через километр: «Т-х-х!» «Сколько?» — «Двадцать пять». По новой. Час я верблюда с арабцем гонял. Тут уж дело на прынцып пошло. Довел до того, он сам мне доплачивать стал, чтоб я ему скотину-то вернул. Вернул я ему его мышонка сколиозного. Ничего с жадобы, конечно, не взял. Хотя и можно было за урок-то. Вот тебе и бакшиш.
Солнце совсем село. Только чуть-чуть изумрудно-оранжево светилась полоска неба. Кто-то прошуршал со стороны бунгало. А потом послышался голос Пелагеи Ананьевны:
— Макси-и-имыч! Ужинать пора! Где ты, Максимыч ты мой?
— Тут я, тут, Пелагеюшка! — Засуетился Максим Максимыч. — Иду, иду.
— Иди, Максимыч ты мой, а то чтой-то есть хочется. Как бы ужин-то не пропустить.
— Иду, иду, Пелагеюшка. Не пропустим…
Да, много всяких историй рассказал мне Максим Максимыч за эти годы. Все и не упомнишь. А жаль…
Давай, Лолик, давай!
Светлой памяти ныне здравствующей и преуспевающей моей первой жены.
А вот и март-месяц. Время поздравлять жён. Ну, поехали…
Я не знаю, что бы я делал, если бы не моя жена Лола. Как бы я путешествовал, расселялся в отелях, летал на самолётах, ел, пил, спал и всё такое?.. Не знаю. Честно.
Это я не потому, что сейчас март месяц — и пепел Клары Цеткин стучит в мужские сердца и кошельки. Нет, я совершенно искренне.
Что бы я делал без тебя, Лолик? Я бы, блин, пропал. Я бы селился, как бомж, в самых худших номерах с видом на какую-нибудь египетскую помойку, опаздывал бы на экскурсии, травился бы салатиками на шведском столе, терял бы мобильники и носки.
Стоило мне, например, один раз в прошлом году съездить в командировку без Лолика — и шесть носков остались одинокими, без пары, как печальные бобыли. Лежат такие мятенькие и разненькие на подоконнике и плачут. Умалчиваю о забытом в отеле кашемировом пиджаке с кошельком в кармане, за которые я получил от Лолика большую воспитательную клизму, совершенно справедливую и полезную, и ещё много о чём умалчиваю. Потому что стыдно.
Но когда Лолик со мной, я спокоен: все носки спарены, все пиджаки сложены, а в окне, вместо помойки, — морская лазурь и влажно-пурпурная, словно бы стонущая от страсти, плоть олеандра. И райские птицы хохочут, как вакханки, в гулких вечнозелёных гротах тропических парков. И холодок бриза. И воркование фонтана. И нега на яву, переходящая в младенческий сон, и младенческий сон, переходящий в негу яви. И я уж не знаю, как бы ещё стилистически извратиться, чтобы сказать спасибо Лолику.
Ну так вот.
Взять хотя бы нашу последнюю поездку в Андалусию.
Шереметьево. До объявления посадки полчаса. Мы стоим у дьюти-фри. Я рвусь в дьюти-фри, но…
— Где, Вовочка, твои: во-первых — паспорт, во-вторых — билет и в-третьих — посадочный талон? — спрашивает меня Лолик. Она очень любит точность.
— Тут, — говорю я с хлестаковским легкомыслием. — При мне.
— Где «тут при тебе» конкретно, Вовочка, по пунктам.
Я устраиваю контрольный самозащуп. Шмонаю себя, как урку. По нулям. Ни одного пункта. Кроме бог знает откуда взявшегося советского рубля, выпавшего из подкладки. Мне страшно. Неужто потерял? Но Лолик спокоен, как Путин на татами.
— Посмотри: во-первых, в кармане на левой попе (это она всегда так нежно говорит: «левая попа», «правая попа»), во-вторых, в правом внутреннем кармане куртки, в-третьих — в сумке, в книге «Гарри Поттер и узник из Азбакана» на странице 338, там, где слова: «По трибунам гриффиндорцев пронеслось разочарованное „о-ох“, когтевранцы же приветствовали своего загонщика громкими аплодисментами»…
Лолик немного подумал, закатив свои дивные глазки к потолку, и сказал:
— Не «громкими», а «бурными». «Бурными аплодисментами».