Шрифт:
Несколько дней Аркашкины родители ликовали. Аркашка перестал писать. Они обсыпали меня благодарственными звонками. Но потом…
Я вообще-то живу этажом ниже, непосредственно под Аркашкой. Сначала Аркашкины родители перестали мне звонить. Потом надо мной стало происходить что-то странное. То раздавались какие-то глухие удары и вопли. То что-то зловеще скрипело и шуршало.
Аркашкин папа, которого я случайно встретил на улице, сделал вид, что меня не заметил. Левая рука у него была забинтована.
А потом мои верхние соседи меня затопили. Это всё Аркашкины дела. Я знаю.
Сейчас мы судимся.
А что сейчас читает Аркашка, не знаю. Даже боюсь предполагать.
Путешественник Саныч
Дело было на майские праздники.
Мы с Санычем сидели в настоящей финской сауне, обитой золотистой, вкусно пахнущей древесиной, похожей на разогретый на солнце янтарь.
Сауна находилась в Лапландии, в далёкой финской глубинке, на самом севере. Название населенного пункта не помню. Что-то типа «Толькопуккала» или «Пылкокаккала». Не помню и всё.
Накануне мы отмечали с Санычем Первомай. Потом мы отмечали первый день после Первомая, потом — второй. Насчет третьего затрудняюсь сказать.
Помню, ездили с лопарями на санях по заснеженным ещё, но уже с большими, дышащими паром, проталинам. Мчались по майским лапландским просторам в поисках Санта-Клауса.
Не нашли. Откуда ему в мае-то взяться? Купались в каком-то очень холодном водоёме, пахнувшем болотным сероводородом. В ледяной воде, помню, были звезды. Зеленые, как огонёк свободного такси. Саныч плакал. Пели «Зеленоглазое такси. О-о-о-о!. Притормози, притормози! О-о-о-о!». И так далее.
Помню, водили вдвоём с Санычем хоровод вокруг саней с лопарями. Лопари смеялись, приговаривали что-то наподобие «Сколькобульккала, сколькотресккала!..» Как мы умудрились водить хоровод вдвоём — не постигаю.
Потом — смутно, отдельные кадры. Саныч целуется с лопарской собакой. Собака снисходительно улыбается. Я пытаюсь подтянуться на оленьих рогах. Оленьи мудрые глаза с голубоватой матовой поволокой. В них — два меня. Какая-то теплая шкура. Камин. Тихая финская речь, похожая на голубиное воркование. Хорошо.
Словом, весело было.
И вот теперь мы сидели в янтарной сауне и потели. Русская баня с вениками по мне, конечно, лучше. В финской делать нечего. Сидишь, как бурундук в норе. Но и эта сойдёт. Особенно после ледяного болота с лопарями. В смысле — со звёздами.
Саныч, как у него всегда водилось в бане, вспоминал.
А было что вспомнить. Но сначала буквально два слова о Саныче.
Саныч — типичный советский человек. То есть уникум. Ему за шестьдесят. Говорит выражениями в стиле примерно таком: «Ты, Ефремыч, слышь, на совесть-то не нажимай». Или: «Смежники подвели». Или: «Айда, хлопцы, к дивчатам!». И тому подобное. Слушаешь и думаешь: «Да, блин, были Люди, была Эпоха!» Ефремыч, Совесть, Смежники, Дивчата… А сейчас что?.. майкл, понятия, спонсоры, тёлки… Не слова — прокладки, да и те без крылышек. Тьфу, ей Богу! Нет, вы не подумайте, что я того… Я за… демократию там и всё такое. Но совесть, что ни говори, лучше понятий.
Ну так вот. Жизнь Саныча достойна того, чтобы занести её в книгу рекордов. Вернее, книга рекордов достойна того, чтобы в неё вписать жизнь Саныча. Я эту жизнь знаю наизусть. Он мне её рассказывал уже раз двадцать. Но я её еще раз с удовольствием послушаю.
— Да-а-а-а, — начал Саныч. — Вот тебе, брат, и Лапландия… Вот тебе и Первомай…
— Да-а-а, — подпел я. — Лапландия, Саныч, она и есть Лапландия. А Первомай — чего ж? Первомай Первомаем. Как полагается…
Это такой «смол-ток» по-русски.
— Да-а-а, — продолжил Саныч. — Заграница, что ни говори.
— Так ты, Саныч, чай, наелся этой заграницы-то, — подтявкнул я. — Что твой пёс — блох.
— Да уж. Наелся по уши. Где только не бывал. Весь шарик облазил, как муха вафлю. Да. Теперь-то уж не то. Теперь неинтересно по заграницам ездить.
— Это почему же, Саныч?
— А чего тут интересного? Купил билет — полетел. Прилетел — в отель. Полопал в ресторане — экскурсия. Откультурился — в бар. Принял Джима с Тонькой — спать. Скучно. Раньше всё не так было.
— А как не так-то? Расскажи, Саныч.
Саныч обтер лоб простыней. Внимательно посмотрел на простыню. Сморкнулся туда же. Такой звук, как будто брезент порвали. Крякнул.
— Я, брат, ещё в детстве чуял: гулять мне, Василию Александровичу Чуркину, по планете Земля. Помню, было мне семь лет. Первый класс. Школа-то деревенская. Учителка говорит: «Вот, дети, ваша первая книга — „Лягушка — путешественница“. Написал её, дети, писатель дядя ГаршИн». Так и сказала — ГаршИн. Дервенская учителка-то. А у меня сердчишко прямо словно рыбка на уде. Брык, брык! «Путешественница»! Это что же значит? Дальние страны, моря — океаны… Бьется сердчишко — прямо мотылёк об лампочку, и жарко ему, и больно, а страсть интересно. Я и говорить-то в первом классе ещё толком не умел: «Игуська путететинитя». Отсталый был. Ели потому что мало: свекла мороженая, жмых… Откуда тут этой, как её… артикуляции взяться?