Шрифт:
— Может, мне тебе пасть заткнуть? — вежливо осведомился Тома. — Или сделаешь милость, сама заткнешься?
Он чувствовал, как в его лапе лихорадочно дрожит худенькая ручка графа. Старик тщетно пытался что-нибудь сказать, но на губах у него выступала лишь беловатая пена. «Да она мне его уморит!» — с искренним возмущением подумал Тома.
— Даю две минуты, — сказал он, отряхивая пиджак.
Мари-Лу поняла.
— Я еще вернусь, — пригрозила она. — И не одна!
— Валяй, — невозмутимо ответил Тома. — Спасибо за предупреждение.
Однако Тома эта угроза ничуть не беспокоила. У Отца был в руках комиссар Линарес, а у мсье Хольманна — префект. Пусть эта цаца жалуется сколько влезет! Кстати, он пальцем ее не тронул. На несколько секунд Тома отвлекся, глядя, как она уходит, ковыляя по неровной брусчатке на своих высоких каблуках и таща за собой молодого человека, который что-то возражал… Он едва успел обернуться, а граф уже домчался до северного крыла, нырнул в подъезд и захлопнул за собой дверь. Тома слышал, как он запер массивную дверь на железный засов. Бедный старик! И действительно, все свалилось на него в один день! Собак его отравили, сам он под замком, и вот сейчас его облила грязью какая-то шлюха… Граф, конечно, к такому не привык. Ладно, раз граф сам заперся… Тома взошел на парадную лестницу. Не теряя из виду дверь, он тоже хотел хоть краешком глаза взглянуть на праздник.
Дикки раскинул руки и запел. Без предупреждения, не дав сыграть положенного вступления, не бросив взгляда в сторону Жана-Лу и стайки «детей счастья», покорно ожидавшей его знака. Он начал петь а капелла, и только на третьем такте пианист Жанно подхватил мелодию. Ударник Боб вступил еще через три секунды. Хор дождался припева. Дикки пел не так, как обычно; на средних регистрах появилась странная хрипловатость; на высоких — металлическая грубоватость, придававшая простым словам песни непредвиденную резкость. «Аннелизе… они пригвоздили тебя… к церковным витражам… Аннелизе…» Как получилось, что устаревший шлягер вдруг приобрел эти интонации обвинения, почти угрозы? «Разве было слово „пригвоздить“ в куплете? — спрашивал себя озадаченный и потрясенный Алекс. — Разве там было „я хочу разрушить тюрьму жизни и бежать из этого общества?“ Что-то я раньше не замечал этого…»
Дикки пел. Ритм был вдвое быстрее, чем на последней репетиции. А голос звучал с удесятеренной силой, совсем необычно. Увлеченные этим порывом, «Дети счастья» гулко и почти угрожающе подпевали «Аннелизе… Аннелизе…», наполняя анфиладу из трех комнат каким-то мрачным ликованием.
— Он часто так поет? — шепотом спросил Алекса отец Поль.
— Да ни разу так не пел, ни разу!
— Это ужасно!
— Но зато может очень здорово пойти.
Дикки выпил глоток воды. Жан-Лу из глубины библиотеки жестами показывал Алексу, что ничего не смог поделать и был вынужден следовать ритму, навязанному Дикки. Боба и Жанно не было видно за аппаратурой и инструментами. Им ничего не объяснили, и они решили, что эти изменения исходят от Жана-Лу и представляют собой тот новый имидж Дикки, о котором смутно поговаривали.
— Мог бы и предупредить! — ворчал Жанно. — Это уже не концерт, а черт знает что.
— Ты знаешь эту зануду Жана-Лу.
— Ну а какова, по-твоему, публика?
— Приличная. Несколько необычная, но приличная. Кресла поломают. Нужен хороший ударник. Но я не думал, что Дикки… Черт!
И опять Дикки вступил без предупреждения. «Не превратилось бы это в привычку!» — довольно громко пробурчал Жанно. На сей раз это была почти такая же старая, как «Аннелизе», песня «Мечтал о мире я таком», исполнявшаяся в сотнях концертов. Нежная и меланхоличная мелодия, в которой авторы по-старомодному, в полутонах, подобных нечеткому рисунку на обветшалой ткани, выразили свою мечту о всеобщем мире и абстрактной любви. Дикки спел ее с предельной отдачей.
«Дети счастья» подпевали. Первый куплет еще не был закончен, а уже то в одном, то в другом месте начали раздаваться крики. Неумелое подвывание, пронзительно-истерические возгласы, шум, с которым музыканты уже не могли справиться.
— Что такое с ним? — забеспокоился Жанно.
Однако в момент повтора второго куплета, в свою очередь, встревожившийся Боб склонился к нему.
— Ты соображаешь, что играешь, Жанно?
И действительно, увлекшись новым темпом, Жанно добавлял уже что-то от себя, неистово нажимал на басы, усиливал агрессивно резкие звуки, подчиняясь порыву импровизации, которого нельзя было ожидать от этого смирного музыкального ремесленника. Второй куплет подхватили все присутствующие, как военную песню.
Жанно усилил звук.
— Что ты делаешь? — прокричал Боб.
— Разве так не лучше, а?
Бобу казалось, что он сходит с ума. Что-то витало в воздухе, против чего и он уже не мог устоять. В конце концов, столько лет он играл без удовольствия и удовлетворения.
— Что он делает? Опять начинает?
Песня должна была закончиться, но Дикки снова и снова запевал куплет, не в силах справиться с собственным неистовством, а «дети счастья» с удвоенной силой каждый раз вступали за ним. Крики становились все громче, поклонники, разместившиеся в залах, неистово наседали, протискивались поближе к инструментам, к Дикки…
«Эта женщина посмела оскорбить меня в собственном доме! Она ведь журналистка! Завтра все газеты напишут об этом, а я буду выглядеть сообщником. Пирам! Мой бедный Пирам! Собаки — это все, что мне оставалось. И они убиты этими безумцами, этими истериками. Они подожгут замок, непременно подожгут…»
Он уже ничего не понимал, в голове царила какая-то путаница… Фортепьяно нарочно поставили на террасу, чтобы оно треснуло на солнце… Нужно пойти туда… Нужно показать им, что в моем доме не все можно себе позволять. Преподать им урок… Сим-во-ли-ческий урок!