Шрифт:
— Наши русские люди, — ответил кротко Лазарь, — когда принимали крещение — от греков, слава Богу, не от вас, крещёных жидов, — просили у епископов знамения. В те поры, а было сие при Аскольде-блаженном, — греки согласились на испытание. Клали Евангелие в огонь, ибо верили в святость книги, в Бога веровали. Я ведь не «Жезл правления», не служебники ваши прошу положить в огонь — самого себя.
Артамон Матвеев тотчас отправился к царю, но на соборное заседание не вернулся. От царя прибыл Пётр Прозоровский.
— Огненной купели не быть, — объявил он волю государя. — Смутьян пусть в тюрьме сидит, покуда в разум не войдёт.
Лазаря отвели в подземелье, но соборные старцы, краса русского архиерейства, да и сами патриархи чувствовали себя битыми.
А дело надо делать.
Перед собором поставили симбирского попа Никифора, его в прошлом году привезли сами патриархи, уличили в старообрядчестве.
Признать правду за «щепотью» Никифор не согласился. Сказал коротко:
— Не оскверню своих седин отступничеством от русских святых отцов.
Упрямого попа посадили на телегу, в дружки ему — Аввакума, и под охраною тридцати стрельцов отвезли на Воробьёвы горы. Поселили в избах, поодиночке.
Странная это была жизнь, уж такая крестьянская. Из сарая пахло сеном и коровой. Куры, переговариваясь, бродили по двору, дремали в ямках возле крыльца. Далеко внизу, подернутая синевою, Москва блистала куполами, как дивное видение. Серебряные реки разделяли город...
В избе жужжала прялка... На лужку, у колодца, белоголовая ребятня нежилась на мураве. А то принималась бегать. Голоса детей сливались со щебетом ласточек.
Аввакум день-деньской сидел на ступеньках крыльца, заворожённый житьём-бытьём деревеньки. Щемило сердце, вешало: сего не увидишь больше, протопоп! Жизни людской не увидишь...
Минул день, другой...
На Архангела Гавриила дремал батька на крьшечке.
Взметнулась пыль на дороге. Аввакум следил, как серебристое прозрачное полотнище укутало старую липу на околице... Увидел: стёжкой, протоптанной у самых завалинок, идёт по деревне старик монах. Аввакум, вглядываясь, склонил голову на плечо, не узнавал, но душа аж заскрипела, как скрипит само по себе, без ветра, сломанное дерево.
Монах, вскидывая лохматые старческие брови, шёл, выставляя перед собою еловый посошок. Остановился у крыльца. Поднял руку ко лбу, сложив три перста... Не перекрестился...
— Неронов! — прошептал Аввакум, поднимаясь.
— Здравствуй, протопоп! — сказал Неронов. Протянул руку, складывая три первых перста. — Убоялся, батька, аз грешный вселенских патриархов. Как мне, деревенщине, спорить с высотой Востока?! Отреби [52] , батька, и ты душу свою! Да восплещут ангелы ради твоего смирения.
52
Отребить — очистить от сора.
— Окстись! Окстись, Иван! — закричал на старца Аввакум.
— Нет Ивана, протопоп! Есть старец Григорий.
— Да хоть и Григорий! Эх! Гос-по-ди! Зрю тебя, а было бы небесной милостью никогда бы не свидеться... Что посошок-то такой простёхонький? Тебе впору со змеем носить, Никонов.
— Посох со змеем был у пророка Моисея.
— Никону только с пророками и равняться. Змея Эдема водрузил он на свой посох. Змей его икона. Обошли тебя, Неронов. Сам ты был крепким посохом. Многие брали сей посошок себя подпереть. И я брал...
— Нет, батька! Что выставишь, скажи, против высоты Востока? Что? Упрямство? Ни одного архиерея не сыскалось, чтоб за отеческое стоять. Разве сие не знак Божий? Перемрут попы да протопопы, а с ними и благочестие похоронят.
— Знак! Не про то говоришь! Иван, Господи! Отче Григорий! — по лицу Аввакума покатились слёзы, шагнул к старику, обнял, расплакались, как дети.
— Славная! Знаменательная картина! — воскликнул радостный весёлый голос.
В голубом опашне, в красных сапогах, стоял, глядел с умилением на плачущих дородный, ласковый глазами, пожилой, степенный человек.
— Сие дьяк Конюшенного приказа Тимофей сын Марков, — сказал, отирая нос, Неронов.
Аввакум отстранился, в упор поглядел на дьяка.
— Так вы с уговорами? Да что же Михалыч прелестников-то ко мне всё подсылает? Что ему не живётся-то покойно? Али совесть душу скребёт? Как муха в меду, ни лапкой, ни ножкой, так и он влип в Никонов грех и других за собой тянет.
— Ты бы уж лучше помолчал, протопоп! — Дьяк переменился в лице, злоба ласку выплеснула вон из глаз.
— Помолчу! — согласился Аввакум, отворачиваясь от незваных гостей.