Шрифт:
Ознобило вдруг. Затрясло. Полез на печь, под шубу. Пригрелся, заснул. И увидел царя. Входит Алексей Михайлович в избу, не зная, чьё это жильё, а на лавке под образами — Аввакум. Смутился самодержец. Аввакум же, страха перед государем не ведая, а токмо радуясь встрече, подошёл к нему, обнял, поцеловал, как лучшего друга.
Алексей Михайлович сел на лавку, голову правой рукой подпёр, задумался. Когда входил, был он в царской одежде, в кафтане, в ферязи, а тут вдруг сидит по пояс растелешённый.
Глянул батька и ахнул. На царском брюхе огромная гноящаяся язва.
«Таи не таи, а грехи наружу сами выпрут», — подумал Аввакум, но беде гонителя своего не возликовал.
Кинул на пол войлок, на котором молился, уложил Алексея Михайловича на спину, принялся язву слезами кропить да руками поглаживать... Сжалась язва в болячку, болячка в чирушек да и вовсе пропала без следа.
Обрадовался Аввакум — легко болезнь поддалась, поднял царя, а язва на спину перешла. Вся спина — гниль да гной. Заплакал батька о пропащем царе, принялся спину врачевать... Поддалась язва. Подсохла, пропала.
Тут и сон долой. Призадумался Аввакум.
«Телесные твои язвы, царь, — малая беда. Как излечить тебя, горемыку, от наваждения Никонова, от ведовства жида Лигарида, волка в мантии владыки, чародея, служащего в московских святых храмах, ругаясь и смеясь над православными Христовыми таинствами, над всем народом русским?»
Сказавшись стрельцам-караульщикам, побежал средь ночи к Епифанию. Рассказал о сновидении. Помолились о царе, поплакали.
— Написать надо государю! — предложил добрый Епифаний. — Сон вещий, великое уязвление ждёт самодержца.
— Вот тогда и опамятуется! Пока Господь на ум не наставит, разве подумает отступить от лжи своей, осенённой тьмой патриархов да змием Никоном.
— Батюшка, не говори так! — взмолился Епифаний. — Наше дело терпеть да взывать о правде.
— За клики да за плачи праведные языки вам резали. Не угодна нынешнему белому царю белая правда, а чёрной не бывает.
— У меня и бумага есть, и чернила с пером, — сказал Епифаний своё.
Поглядел на инока Аввакум, головой покачал, улыбаясь.
— Сам зачинай писаньице, коли так.
Епифаний быстрёхонько зажёг свечу, достал припрятанные писчие орудия.
«Царь-государь и великий князь Алексей Михайлович! Многажды писахом тебе прежде и молихом тя, — писал Епифаний, — да примиришися Богу и умилишися в разделении твоём от церковного тела».
— Вот и зачин! Теперь ты руку приложи. У тебя слова-то как каменья огненные. Ты от себя напиши, батюшка. Он, царь-то, чую, одного тебя ещё и боится.
— Вон куда пуганул от испуга своего! — заворчал Аввакум, беря, однако, перо и целя глазом в лист. Начертал:
«И ныне последнее тебе плачевное моление приношу, из темницы, яко из гроба, тебе глаголю: помилуй единородную душу свою и вниди паки в первое своё благочестие, в нём же ты порождён еси с преже бывшими тебе благочестивыми цари, родители твоими и прародители; и с нами, богомольцами своими, во единой святой купели ты освящён еси; единыя же Сионския церкви святых сосец ея нелесным млеком воспитан еси с нами, сиречь единой православной вере и здравым догматом с нами от юности научен еси».
Епифаний взял столбец, прочёл.
— Право твоё слово, Аввакум. От юности все мы были едины, царь и последний нищий, господин и раб. Любовь торжествовала на Русской земле.
— Вот и возревновал сатана. Послал Никона.
— Верно! Верно! — согласился Епифаний. — Как Никон сел на престол, так и не стало покоя в царстве. То мор с войной, то война в обнимку с мором. А ныне на монастыри с ружьями ополчились.
Подождал, пока чернила просохнут, свернул столбец.
— Разойдёмся. Как бы Неелов караулы не взялся проверить... Грозил вчера Акишеву. — Целуя Аввакума, спросил: — Сколько дней хлебушка вкушать потерпим?
— Симеон Столпник до самой Пасхи крепился. А ты, батюшка, изнемог, что ли?
— Терплю, терплю покуда! — улыбнулся Епифаний.
Сносясь друг с другом, знали: Фёдор и Лазарь такой же пост держат.
В ночь на пятницу второй недели был Аввакуму ещё один дивный сон. Божьим благословением распространился во рту его язык, и когда не стало ему места, принялась расти голова, росли руки и ноги, и ноги покрыли землю, и стала земля мала. Руками же мог он охватить горизонт, а тело всё раздавалось, раздавалось и наконец, по Божьему велению, вместило небо, и землю, и всю тварь. Сам же он, страстотерпец, ни на мгновение не прерывал молитвы, перебирая лествицу, славя Господа и чудо Господнее. То дивное диво продолжалось добрых полчаса. Наконец преобразился он, вернувшись в прежнее тело своё, и ощутил радость во всех членах. Поднялся с лавки, поклонился иконам и, севши за стол, отведал хлеба, вкусив такой сладости, такого благоухания, каких за царскими столами нет, не водится!