Шрифт:
— Ваше величество, — заговорил Яковлев, почувствовав конец монолога, — быть может, именно вам, как победителю, следовало бы начать разговор о мире…
Император задумался, меряя кабинет шагами, и внезапно повернулся к русскому:
— У вас есть возможность встретиться с царем?
— Да.
— Если я напишу ему, вы отвезете мое письмо?
— Да.
— И вручите самому царю?
— Да.
— Вы уверены?
— Ручаюсь за это.
Оставалось подготовить убедительное письмо. В каких выражениях? Гнев? Нет. Просьба? Ни в коем случае. Как найти подход к Александру? Как заставить его уступить? Как тронуть его? Наполеон вышел на террасу, с которой виднелись некоторые кварталы города. В лорнет он различал, как светились в ночи церковные паникадила, подвешенные в уцелевших от пожара и превращенных в казармы дворцах; видел огни биваков вокруг дворцов; поля, испещренные красными точками костров; слышал отзвуки застольных песен.
Бонапарт снова лег в постель, но проснулся среди ночи и вызвал секретарей. Прохаживаясь по огромному кабинету, он бормотал свое послание царю. Сдерживая зевоту, секретари записывали запомнившиеся обрывки фраз.
— Браг мой, — говорил император тихим голосом. — Нет, пожалуй, так будет фамильярно… Господин брат мой, вот! Господин брат мой… я хочу, чтобы он доказал мне, что в глубине души у него осталась привязанность ко мне… В Тильзите он сказал мне: «Я буду вам главным помощником против Англии»… Ложь! Не записывайте этого слова… В Эрфурте я предложил ему Молдавию и Валахию с границами по Дунаю… Господин брат мой… дальше написать, что брат одного из его посланников… посланника вашего величества… Напишите Вашего Величества… Я пригласил его, разговаривал с ним, и он пообещал мне… нет… я поручил ему передать мои чувства царю… Подчеркните чувства… Далее следует выразить сожаление по поводу пожара в Москве, осудить его, взвалить всю вину на эту свинью Ростопчина! Поджигатели? Расстреляны! Добавьте, что я веду войну против него не ради забавы… что я ждал от него лишь одного слова… Одно слово! Одно слово, либо сражение. Одно слово и я остался бы в Смоленске. Я стянул бы туда войска, завез бы продовольствие из Данцига, пригнал стада. Одно слово — и я организовал бы все в Литве. В моих руках была уже Польша.
Когда Себастьян взял наполовину готовые записи барона Фена, чтобы добавить в них свои, а затем переписать текст начисто, он вписал в них некоторые цифры (четыреста поджигателей были арестованы на месте преступления, или сгорели три четверти домов) и позволил себе вставить одно замечание императора по поводу Ростопчина, услышанное еще днем, и которое, как ему казалось, усиливало послание (Такой образ действий ужасен и бессмыслен). Барон перечитал переписанное письмо, остался доволен и передал его на подпись Наполеону. Себастьян был особенно горд своим заключением: «Я веду войну против Вашего Величества без чувства враждебности: достаточно было лишь одной Вашей записки до или после последнего сражения, и я бы остановился». Он ждал похвалы, но тщетно.
Расположившийся в келье матери-настоятельницы, д’Эрбини проснулся с болью в спине. В замшевых лосинах, голый по пояс, он принялся растирать поясницу: несмотря на кучу подушек, купленных им у маркитантки, торговавшей награбленным барахлом, деревянная кровать была чертовски твердой. «Теряю форму», — подумал капитан, открывая окно. По телу прошел озноб. Воздух был прохладным и влажным. Во дворе лошади шумно пили воду, которую привозили из Москвы-реки и сливали в большие бочки. Двое драгун готовили еду в котле, подвешенном над открытым очагом.
— Что у вас там?
— Капуста, господин капитан.
— Опять!
С сердитым видом он вошел в общую молельню, где Полен пристроил свой соломенный тюфяк. С ним в комнате находилась молодая монашка. Не подымая глаз, она помогала слуге извести на форме капитана так называемых «москвичей» — вшей, которыми буквально кишела вся одежда. Одетая в рясу из грубой ткани, с короткими каштановыми волосами, обрамлявшими овальное лицо с длинными ресницами и полуопущенными веками, девушка неторопливо переворачивала панталоны и давила паразитов камнем. Полен, в свою очередь, разогретым на открытом огне тесаком прожигал швы, чтобы уничтожить уцелевшую от возмездия живность.
— Мы уже заканчиваем, мой господин.
— Эта малышка очаровательна. Я вот думаю, не заменить ли тебя?
— Ей, можно сказать, повезло, господин капитан. С теми, что попали к лейтенанту Бертону, обращаются иначе.
Несговорчивая мать-настоятельница и пожилые монашки были заперты в церкви, остальных кавалеристы поделили между собой, чтобы они стирали им и штопали белье. Накануне лейтенант Бертон организовал гулянье, и до поздней ночи д’Эрбини слышал смех и непристойные песни. Бертон напоил монашек, нарядил их маркизами и заставил танцевать, потешаясь над их безмолвными слезами, беспомощным видом и неловкостью. «Полноте! — говорил себе капитан, — лучше это, чем попасть в лапы вюргембергцам. Эти скоты с присущей им грубостью просто задрали бы им юбки».
— Готово, господин капитан, — сказал Полен, в последний раз осматривая очищенную от вшей форму.
— Тогда отправляйся к ворюге и принеси что-нибудь подходящее для рагу.
«Ворюгой» д’Эрбини прозвал инспектора Пуассонара, который оставлял ему лучшие куски мяса в обмен на монастырские иконы, их серебряные оклады Пуассонар без зазрения совести переплавлял в слитки.
— Я только помогу вам одеться, господин капитан, и побегу.
— Справлюсь без тебя. Мне поможет малышка, взгляни на ее руки, у нее пальцы не крестьянки, а дочери художника, отданной в монастырь… Как ее зовут?
— Я не говорю по-русски, господин капитан, — с обиженным видом ответил Полен.
Тяжело вздохнув, слуга достал с божницы очередную икону и направился к выходу. Он прошел мимо кельи лейтенанта Бертона, из которой доносились женские стоны, миновал трапезную, превращенную в конюшню, и, подгоняя осла, поспешил к церкви Святого князя Владимира.
В церкви стоял тяжелый тошнотворный запах. Подвешенные на крюках куски мяса разлагались на воздухе. Сочившаяся из них жижа расплывалась вонючими лужами, стекала по желобу, засыхала на каменных плитах. Привязав осла под крытым входом, Полен вошел в оскверненный храм, в котором с жужжанием роилось несметное количество зеленых навозных мух, и тут же зажал нос рукой, но это не избавило его от омерзительного запаха. Он откашлялся и сплюнул. Как Пуассонар мог здесь жить? Похоже, ему было наплевать на вонь и грязь. Его окрыляла мысль о наживе: в этой клоаке ему дышалось гораздо легче, чем на альпийских лугах без малейшей надежды разбогатеть.