Шрифт:
Его лечили усердно. Лейтенант Опарин - лечащий врач рядового Бута, уделял особое внимание своему пациенту. На примере этого выжившего в страшной контузии солдата молодой доктор имел намерение писать диссертацию. Писать когда-нибудь потом - после. После войны. А пока недавний выпускник медицинского института набирался практических знаний. Но ему казалось, что здесь этой практики недостаточно. Надо туда - "за речку". Там и теория с практикой в одной связке, там и год - за три, там и ордена, и "чеки", и дефицит. Ну, и слава, конечно. Хотя, лейтенант медицинской службы Опарин был не настолько честолюбив. Он был в меру честолюбив. Как и в меру склонен к состраданию, а так же и цинизму - так обостряющегося у медиков на войне.
Лейтенант Опарин написал рапорт о переводе в Кабульский госпиталь. Ходили слухи, что это самый большой госпиталь в мире намечается - тысяч на пять мест. Вот туда попасть бы! Вот там практика! Он очень хотел поднять этого контуженого парня и вернуть в строй. Это должны оценить при рассмотрении рапорта - был уверен.
Удостоенный особой опеки больной Бут быстро шел на поправку. Физические параметры приходили в норму, но моральное состояние оставляло желать лучшего. Был замкнут, неразговорчив, неэмоционален. Опарин предполагал, что это от перманентных головных болей, переходящих в жестокую мигрень, - последствия контузии. Также оставались проблемы с памятью. Нить воспоминаний Бута обрывалась на открытой во время остановки колонны банке тушенки, содержимое которой не пошло на душу солдату.
"Дальше ничего не помню", - сквозь зубы выдавливал Вадим. Упирал остекленевший взгляд в одну точку, или, обхватив голову руками, начинал раскачиваться со стороны в сторону и подвывать утробным стоном. Опарин подавал знак психологу и заканчивал очередной сеанс-попытку восстановить в памяти больного цепочку событий. Он предполагал, что вспомнив трагические минуты и пережив вновь стресс, уже всего лишь стресс, а не страшное потрясение, Бут, наконец-то, начнет жить дальше. Как бы, переступит через этот барьер, и память упрячет в глубины подсознания пережитое - ведь человеку свойственно, в большинстве своем, помнить лишь хорошее и только это хорошее нести по жизни.
Но сеансы у психолога не давали желаемого результата, как ни бился доктор Опарин. И не могли дать. Потому, что Вадим Бут помнил ВСЕ! И засохшие потеки крови на угловатом бэтээровском носу, которым водитель Бут подталкивал буксовавший на подъеме "наливник". И "камазиста" с "наливника" Семена - почти земляка из Белгорода, судорожно цепляющегося за баранку сползающего в пропасть тягача, как будто этим можно было спастись от страшного конца. И капитана Самохина, который в смертном отчаянии превратил такую совсем не страшную колесную бронемашину с, казалось, чуть ли не игрушечным пулеметиком в маленькой башенке, в ужасного монстра, пожирающего и своих, и чужих.
Скрежет раздираемого разрывными крупнокалиберными пулями железа, пальба со всех сторон, переходящая в какой-то апокалиптический вой, набатный гром врезающегося в поверженный "наливник" БТРа - все это заканчивалось яркой вспышкой обрывающейся киноленты и приносило облегчение Вадиму.
Но до этой спасительной вспышки каждая секунда пережитого ада растягивалась в воспоминаниях в бесконечность. Поэтому и тормозил Вадим память на янтарных ломтиках тушенки, вывернувших нутро. И не говорил психологу о бурых потеках на броне, бросившихся в глаза тогда.
С этих впечатавшихся в память страшных следов в воспоминаниях начиналась война. А он хотел НЕ ПОМНИТЬ ее. Только до этой злосчастной банки тушенки и все. Или до Термеза? А может только до Берлина? А может до третьего мая прошлого года, когда призвался? Помнить прошлое лишь до этой даты, а все последующее стереть из памяти и начать жить от луча света, пробившего ледяную капсулу, в которой очнулся? О, если бы можно было так!
Ведь именно там, за той датой - 3 мая, осталась Люда. Не придуманная в письмах с треугольником штампа полевой почты, которыми засыпал любимую, спасая себя, Вадим. А реальная, в коротком ситцевом халатике, такая теплая и мягкая, хоть пальцами коснись и ощути, хоть закрой глаза, поймай тепло отдающихся губ и растворись в нереальности. К ней такой он так хочет вернуться. Только бы стереть ее придуманную. Не знать пресных писем ее, невыносимых пауз между этими пресными письмами не знать, а еще - НЕ ОТПУСТИТЬ ее. Вадим помнил, что отпустил Люду своим последним письмом, то ли спасая себя, то ли губя.
Но уже ничего вернуть нельзя. Да и забыть эти месяцы, вычеркнуть из жизни, увы, не получится - понимал Вадим. Потому что тот индивидуум, проломивший вслед за лучом света лед скорлупы забытья, был другим. Все помнил, но стал другим. Каким? Не было сил лезть в дебри анализа. Боль. Тупая, парализующая мысли боль, казалось, разламывала череп. Целитель-ясень помогал уверовать, что уходит она потихоньку. Вверх, к самой высокой ветке поначалу, а потом медленно-медленно в землю, к корням дерева, и растворяется, исчезает там навсегда.
Дремал, не дремал, но слух стал улавливать фразы из разговора на соседней скамейке.
– Что ты принес, салабон? Я тебе какую заказывал? С фильтром. А ты что приволок? "Приму" вонючую? Три секунды - и уже помелся за сигаретой, чмо! Минута тебе, а то урою, понял? Броском, марш! Стой! Упор лежа принять! Отставить! Если через минуту не будет курева, сдохнешь у меня тут, понял? Чмошник вонючий.
Вадим приподнял надвинутую на глаза шапку и посмотрел в сторону говорящего. Что-то знакомое улавливалось в интонациях, к которым так и не привык, да и бояться научиться не успел. Закрыл глаза, вновь прислонившись к спасительному дереву. Боль притихала, подпуская дремоту.