Шрифт:
Он приложил жалейку к губам между давно уже седыми усами и бородой, поднял лицо к солнцу и заиграл.
Над зеленым простором, над лугом, где рассыпалось стадо, где Даник присел у ног старика, над полями - эх, далеко! - поплыла, полилась грустная песня... Если бы ей еще слова, зазвучали б они тоской несчастной доли, рассказали б о тяжком, беспросветном труде жнеи:
Бо-олит моя-а се-ередонька-а,
Ой, переби-ила ее-о
Березонька-а!..
Услышав грустный напев, где-то за деревьями усадьбы, стоя в борозде, запрядают ушами лошади в панском плуге и с окурком на нижней губе подымет голову, заслушается молодой батрак... А там, на мужицком поле, остановится на стежке и заглядится, прикрывшись рукой от солнца, девчина - ранняя работница, вышедшая полоть свой ранний ленок... Песня жалейки сливается, как нечто живое и близкое, с песней невидимых жаворонков, с поздним пересвистом соловьев - здесь недалечко, в саду... И только бабуля Матрена, старая батрачка, услышав с порога голос своего старика, покачает головой и беззубо запричитает: "Ишь ты, опячь не выдержал - пищит! И сколько ты ему ни говори! Внуков полон барак, а он, штарый шут, пищит!.."
Коровы щиплют покрытую обильной росой траву. Сосредоточенно, спокойно щиплют, даже хвостом не машут и не поводят ушами. И не шелохнется, смотрит не мигнет - подпасок.
Песня жнеи сменяется свадебной. Потом слышен не то птичий щебет-пересвист, не то весеннее бульканье ручья. Бойко звенит веселый танец. И снова печаль... Эх, и чего он только не умеет, дед Микита! Чего только не может сказать его старая жалейка!..
– Вот и все!
Жалейка умолкла. Дед опустил свои худые, натруженные руки и повторил:
– Вот и все, Данила! И слава богу. А она говорит: "Пищит!.." Баба она, внучек, всегда баба, что женка, что мать, что дочка... Ох! Давай и мы смочим портки святою росицей. Садись, Микита, - пригласил он себя и присел рядом с подпаском. - А вот внучка, Данила, - это уже другое, - сказал он, помолчав. - Аленка наша очень ее, жалейку, уважает. "Что это в ней, спрашивает, поет? Это, дедуля, ты поешь или она?" Мала еще, известно... А ты чего ж это молчишь?
Даник лежал, подперев щеку ладонью. Он не ответил, поглядел на траву, потом сказал:
– "Шапку почему не скидаешь"... Слышали?
– Это тот, Полуян? - спросил старик. - А что ж, внучек, коль надо, так и скинешь.
– А если я не хочу?
– Дзень добрый, пане дзедзиц! А я что, хочу али мне это больно сладко? А вот скидаю. Уже и рука сомлела за семьдесят лет. Такая наша сиротская доля.
– Ну, а что мне делать, если я не хочу?
– Так польза тебе с того, внучек, какая? Вот не хотел, тебя и погнали из школы. С пастушьего кнута начал, кнутом и кончил. Разве к тому у тебя сердце лежит?
Даник вспомнил худое, искаженное злобой лицо панны Рузи и голос ее: "Прэч! Натыхмяст прэч зэ школы, дрань! И венцэй не пшыходзь!"* А он все-таки назавтра пришел. Второй раз "прэч" ему не пришлось услышать. Пан керовник сказал ему спокойно: "Малец, ты исключен из школы. Иди домой и подумай, что ты натворил". А что он натворил? Просто им было обидно, что вместе с пани Марьей они потеряли в школе и родной язык. Ну, уроки уроками, а на переменках они решили, что, если кто скажет словечко по-польски, с того пять грошей штрафа. Да так и не успели на этом заработать. Пучеглазый Чесик Бендзинский донес. Пани Марья все еще хворала, и за Даника некому было заступиться. Ни Саньку, ни Цивунка, ни Козу из школы не исключили, потому что он, Даник, не выдал никого из тех, кто вместе придумал это. А керовник все допытывался: "Кто тебя научил?" Нет того, кто научил, уже третий год, как нет. Только и вести от Миколы, что напишет в письме к родителям из тюрьмы: "Привет другу моему Даниле и маме его, тетке Зосе"... Никто не научил - Сивый сам научился!..
______________
* Вон! Сейчас же вон из школы, прохвост! И больше не приходи!
– Ты не горюй, Данила, - слышит он голос деда Микиты. - Дядька денег пришлет. Подрастешь еще немного, купишь коня, может, и поля клочок. Будешь хозяином. Глупа мать, что и эти деньги пустила на ветер. Земельки надо было купить, хоть пядь какую. Потому в людях, оно... Я вот уже годов, может, с пятьдесят щелкаю кнутом, а все ничего не выщелкал. Как на ней, на той беде-дуде, сыграешь, коли из нее дух во все дырки сразу идет?.. Больше дядька не присылал? Ну, чего ты молчишь?
– Нету, - ответил подпасок. - Ни денег, ни письма нет.
– На границе, видать, чтоб им пусто, задержали. Сроду чего не было граница!.. И моя дочка Женя, старшая, там осталась. Сам-то я сдурел, приперся после беженства сюда. Она там небось панских коров не пасет! Раньше писала, да вот тоже долго уже нет ничего. На заводе работают - и сама и мужик. Мужик, видать, хороший, настоящий человек. Тот год карточку прислали. И дети, видать, тоже ухожены. Двое.
Старик задумался.
– Что-то нам снедать не несут, - сказал он немного погодя.
Думал хоть этим отвлечь, расшевелить своего помощника, но напрасно: Даник все молчал.
– Моя тоже, может, прислала бы, - через минуту снова заговорил старик. - Да что ж - граница! Твой дядька, тот как-то пробился, передал. Человек, видать, настоящий. Ничего, внучек, придет час - и напишут, и сами к нам придут. Быть не может иначе! Я - это уж бог святой ведает, а ты дождешься... Ах, зараза! Это все та, Рыжуха! Заводила! Беги, брат, отверни их от поля!
Даник побежал.
Отогнав стадо подальше от ржи на выгон, он не вернулся к старику, а присел на меже и достал из-за пазухи книгу. Ту самую. Одну только ее и взял сюда из дому. Давно уже все прочитано, кое-что и перечитано, а все ж таки... Он откинул крышку переплета. На титульном листе - "Болеслав Прус. Рассказы". А наискосок, тоже по-польски, написано таким знакомым почерком: