Шрифт:
Сидевшие за столом тихо переговаривались, и в их голосах было слышно сочувствие.
— Похоже, этот новенький совсем ослаб.
— Ага! Ослабнешь после семи месяцев одиночки.
— Семь месяцев? Это невозможно выдержать!
— Нет, точно! Мне сам Коули говорил. Его продержали в том гробу семь месяцев.
— Ставлю на кулек курева, что он долго не протянет.
— Да чего тут спорить! И так видно.
После еды в его глазах несколько прояснилось. Он осмотрелся: за столом сидело человек пятьдесят, черных, смуглых, желтых, краснокожих. А какого он цвета? Если бы он спросил у кого-то, ему бы сказали, что лицо у него цвета дохлой рыбы. Он вдруг понял, что только он и охранник — белые, а все остальные — цветные. Это наверное, должно было их сплачивать против белых.
Для Белински день прошел в наблюдении и выжидании. Заключенные, работавшие в наполненной паром прачечной, пол которой был постоянно залит водой, относились к нему с подозрением, считая что его подсадил к ним начальник тюрьмы, чтобы за мизерное вознаграждение докладывать об услышанном и увиденном. Может быть, его перевели из одиночного заключения за обещание быть стукачом.
Как только Белински почувствовал это настроение недоверия к нему, он задал себе вопрос: а что, собственно, они хотели скрыть? Незаконную игру в карты на деньги? Воровство? Незаконные передачи в тюрьму? Нет. Тут было что-то другое, значительно более существенное, какое-то скрытое движение, может быть, растущее недовольство, готовое разразиться взрывом. И он оказался в самой гуще этих настроений.
Они разговаривали друг с другом на смеси английского и испанского, применяя слова и выражения, известные только им. При этом они, казалось, едва шевелили губами. Их взгляды сдирали с него кожу.
Снова прозвенел звонок. На этот раз их кормили фасолью и хлебом. Хлеб был заплесневевшим, но Белински съел все до крошки. За столом царило напряженное молчание; заключенные ковырялись в жестяных тарелках, беспокойно возили под столом ногами; чувствовалось, что они сердиты и раздражены; ложки, противно скрипевшие по жести тарелок, казалось, тоже возмущались: разве это еда?
Когда заключенных стали разводить по блокам, Гриздик остановил Белински и приказал ему перейти в конец длинной цепочки людей, расходящихся по камерам. Передней стенки в камерах не было — вместо нее от пола до потолка подымались толстые стальные прутья, сквозь них были видны нары, на которых лежали и сидели черные, смуглые, желтые и краснокожие. Целая многонациональная страна, сотни и сотни каторжников, готовых на что угодно.
Белински отвели в другой блок камер — туда, где размещались белые.
Интересно, зачем они с ним так поступают? Почему они днем отправляют его к цветным, а ночью к белым? А, все очень просто: любой неосторожный шаг — и его убьют либо те, либо другие.
Белые лица смотрели на Белински сквозь решетки — что это еще за бледное чучело?
— Заходи сюда, — сказал Гриздик, останавливаясь у первой открытой двери.
Белински послушно, как кукла, зашел в камеру; он думал о том, что он действительно превратился в куклу, выхолощенную, лишенную признаков пола, лишенную основных признаков человека... Но все равно, поспешил он напомнить себе, ты останешься человеком!
Дверь захлопнулась с грохотом, в котором не было ничего человеческого — железо ударялось о железо. Его мир снова резко сузился — бетонные стены, стальные прутья. Двухэтажные нары с двух сторон. Серые одеяла. Параша... Гремели ключи в замке... Бетон, выкрашенный серой краской, пятна от влаги. Тяжелый дух, разлитый повсюду, исходящий от людей, гниющих в камерах на тысячах нар.
Белински кивнул человеку, лежавшему на нижних нарах.
— Свеженький, — проворчал человек, глядя на нары над ним. — Опять будет ловить рыбку — и все, на меня. Везет же мне — сначала черномазый, теперь дохлик какой-то.
Человек был очень красив, под стать самому Рудольфе Валентине, но выражение на его лице являло собой такое презрение к жизни, что поэтичность черт превращалась в маску убийцы.
— Меня называют Чарльз Белински, — сказал Белински.
— А я — Роки Лучиано.
— Чикаго?
— Нет, Детройт. Назывались мы “Фиолетовые”. Дали двадцать лет за грабеж. Если буду примерно себя вести — скостят до пяти.
— А мне дали девяносто девять лет. Но я ничего не сделал.
— А, теперь я знаю, кто ты, — сказал Роки. — Ты этот чокнутый, который девочек резал! Точно-точно. Вот что я тебе скажу, приятель — одна из тех девочек была из итальянской семьи. И если чуть что не так — на следующее утро ты уже не проснешься. Понял?
— Понял. Я свой урок уже выучил, — ответил Белински тихо и искренне.
— А за что тебя упекли в подземную одиночку? — спросил Роки с ухмылкой. — Дал по морде охраннику?
— Не знаю, — сказал Белински. — Не помню. Пришел в себя в темноте. На голове шишки, все лицо разбито, все тело болит. Пытался припомнить, кто я такой, а потом понял — а какая, собственно, разница, как меня называют?
— Да брось ты херню пороть, маньяк, — процедил Роки.
— Не знаю, почему, — сказал Белински, — но меня, наверное, хотят подставить стукачом. Подставляют черным. А если со мной что случится — будет повод поломать им кости.