Шрифт:
– Вправду не бьется?!
– Д-да...
– Ну и... доста-точ-но... Вот... так...
– Женя глубоко вздохнул и высвободил руку.
– Должен признаться, я терпеть не могу всяких антиэстетических способов воздействия. Поэтому как только вы сунетесь ко мне со своей дрянью, я его снова остановлю, но уже окончательно... Дошло наконец, что вы мне ничего не можете сделать?
53
"Здесь отслужу молебен о здравьи Машеньки и панихиду - по мне. А любопытно, что здесь было лет эдак пять назад?"
– А знаете, Женя, - Гумилев неожиданно резко повернулся от забранного решеткой оконца, выходящего на тротуар внутреннего двора - у этого окна он стоял уже около часа.
– Очень жаль, что у меня уже нет времени. Я хотел бы написать египетскую поэму... И героем был бы юноша, списанный с Вас. Я еще на свободе обратил внимание на Ваше лицо. Конечно, люди - необыкновенно слепые существа, но за Вас мне как-то сразу стало страшновато. Неужели современная одежда может служить достаточно неуязвимой маскировкой, подумал я, что люди не видят Вашего лица? Ведь Ваше лицо - это трогательно прекрасное лицо юного фараона, обреченного ранней смерти... Вы могли по-мальчишески надвигать козырек фуражки на самые глаза - но ведь Ваших трехтысячелетних глаз не спрячешь, милый Женичка... Я ломал голову над тем, как люди не отгадали в Вас чужого? Ведь Вы даже не похожи на них - Вы похожи на...
– Гумилев щелкнул пальцами, подбирая сравнение.
– На алебастровую статую фараона-юноши... Где-нибудь во мраке гробниц такая, конечно, есть... Я просто вижу ее сейчас - гладкий, нежный, печально-белый алебастр, и черным лаком, нет, краской - волосы и глаза... Когда-нибудь ее отроют, но уж, разумеется, никто не будет знать, что Вы неизвестно зачем расхаживали по Совдепии в начале двадцатых годов... Я еще там об этом подумал, а здесь, в тюрьме, все это проступило в Вас с предельной ясностью. Удивительно досадно, что уже нет времени!
– Мне, вероятно, еще более жаль, - усмехнулся Женя.
– Передача Гумилеву!
– лениво крикнул появившийся в двери охранник.
– Наконец-то!
– Гумилев принялся нетерпеливо развязывать узел, форма которого указывала на содержащиеся в нем книги.
– Библия и Гомер? Довольно своеобразное сочетание.
– Нет, именно то, над чем мне сейчас хотелось поработать: могучая юность народов. Свирепая красота... Я боялся, что Анне не разрешат их мне передать.
– Неужели Вы можете здесь работать, Николай Степанович!
– О, большая скученность людей мне не мешает. Я очень хорошо могу отключать сознание от окружающего.
"Пустыня? Я ее не заметил. Я ехал на верблюде и читал Ронсара", вспомнилась Жене одна из Гумилевских фраз, брошенная кому-то в несказанно давние времена...
– Мне доводилось читать Гюисманса под гаубичным обстрелом...
"Но тогда я был спокоен. Риск жизнью не мог поколебать моего внутреннего мира: то же, что происходит со мной здесь, колеблет его", этой фразы Женя не произнес вслух.
– Так в чем же причина Вашей меланхолии? Не смерти же Вы боитесь, в конце концов?
"При всей нашей с Ржевским склонности к бретерству мне остается в этой игре только подыгрывать, - невольно отметил Женя.
– Бретерство Гумми это бретерство высшей пробы. Это "не смерти же Вы боитесь?" бесподобно. Ржевский бы оценил. Чуть не подумал: жаль, что его тут нет", - Женя негромко рассмеялся.
– Нет, разумеется. Я думал вот о чем, Николай Степанович: мне крайне жаль, что у меня недостанет сейчас душевной силы возлюбить и простить весь этот сволочной кровавый сброд... Я знаю, что это надобно непременно сделать, и... не могу. Не могу, понимаете? Сказать по чести, меня изрядно пугает то, что, стоя одной ногой в могиле, я, вероятнее всего, так и не смогу отрешиться от злобы и простить...
– А не слишком ли много Вы раздумываете о Ваших палачах?
– На этот раз салонно ироническая интонация Гумилева неприятно кольнула Женю.
– Милый Женичка, ведь это прежде всего - люди вопиюще дурного тона.
– Я не понимаю Вас, Николай Степанович. Вы заботитесь о том, как бы не уронить себя слишком серьезным взглядом на людей "дурного тона", пусть они будут даже Вашими убийцами. Но согласитесь, ведь перед лицом смерти это все уже... неуместно.
– Открою Вам маленький секрет. Женя. Избави меня Бог ломать комедию пред ликом Смерти. Но, Женя, эти люди, разве они тут хоть в какой-то степени - причем? Вспомните, разве не смешна их претензия на то, что это они перерубают нить, которую не они привязали? Разве не унизительно было бы для нас с Вами считать, что к нашему переступлению через таинственнейший из порогов могут иметь хоть какое-то отношение взгляды и планы людей, мировоззрение которых сводится к Эрфуртской программе? Это nonsens, Женя. На уровне совершающегося таинства этих людей - нет. Есть тленная оболочка и бессмертная душа. И есть вечность, ослепительный занавес которой раздвигается сейчас перед нами. Есть устремленность к Мировой Душе, благость которой касается каждого из бедных детей земли, даже тех, которые воображают сейчас, что решают нашу судьбу, и которых я отнюдь не прочь позлить завтра, или когда они там соберутся нас расстреливать... А нам надлежит собираться в путь, и благословение Господне да будет с нами.
– Николай Степанович, Вы...
– Женя вскинул подбородок и ушел продолжительным черным взглядом в серо-стальные глаза Гумилева.
– Вы даже больше своих стихов.
54
Еще на пятые сутки в общей камере установилось нечто наподобие ночного дежурства. Дежурили по двое - час, затем будили следующую пару - и так до утра. Сменяясь, дежурные передавали друг другу общий запас импровизированных бинтов, надобность в которых могла возникнуть ежеминутно.
В этот раз, когда за лязгом запора тело вновь прибывшего тяжело растянулось на полу, дежурили Орловский и Гумилев. Пока Николай Степанович поспешно разжигал самодельную коптилку, Орловский приподнял новичка за плечи и устроил голову у себя на коленях.
– Господи, мальчишка... Не из Ваших?
– Кажется, пару раз я его видел среди своих, но имени не знаю... Вы слышите нас?
Глаза невидяще скользнули по склонившимся лицам Орловского, Гумилева и уже подбежавшего к ним Владимира Таганцева. Заботливые руки расстегивали одежду, выискивая повреждения, мягко скользнули по телу. Кто-то уже смачивал в жестянке с водой носовой платок.
Подошедший вслед за Таганцевым Женя резко, всем телом вздрогнул: жестковатые темно-русые волосы, слипшиеся в крови на высоком правильной формы лбу, были так же знакомы, как и запекшиеся губы, временами пропускающие негромкий стон... Не может быть!! Это - сцена двухлетней давности! Это - бред, чудовищный, больной бред! Ведь он - в Париже! В следующее мгновение Женя узнал мальчика, дежурившего когда-то под окнами квартиры Шелтона.