Шрифт:
Парни ответили ему дружным могучим припевом:
Хай-хай, на зеленом лугу, Хай-хай-хай, при честном народе Батыров проверим силу И резвость коней. Хай-хай-хай, играем свадьбу, Хай-хай-хай, с плясками, с припевками. Пусть Кахым и Сафия насладятся счастьем.Едва они закончили, Буранбай заиграл на курае известную всем «Песнь о кумысе», и джигиты грянули:
У стола четыре ножки, На столе четыре чашки, Чашки расписные. Знают, ли, видят ли, слышат ли все, Как мы гуляем, как веселимся! Выпей-ка шипучего ледяного кумыса, Остуди пламень своего сердца.И верно, едва песня и игривый мотив кончились, гости потянулись к бурдюкам, бочонкам, бутылям с живительным, кровь будоражащим напитком, а горло промочили, жажду утолили и опустили пять пальцев в миски с жирным, сочным бишбармаком. И опять началось пиршество! Служки сбились с ног, поднося и поднося миски, деревянные чашки с очередными, еще более горячими и более вкусными яствами.
Начальник кантона Бурангул захотел, чтобы Оренбург ахнул от такого изобилия кушаний и напитков.
Ильмурза раскачивал бороденку: «Моим мясом потчует гостей!»
Сумерки опустились на реку, на берега, но свадьба-сабантуй гуляла, плясала, горланила песни, теперь уже и озорные, то умилялась безутешным жалобам курая, то смеялась до упаду от разухабистых мотивов. Вспыхнули высокие костры, рыже-багровые языки взрезали тьму, метались от проносящихся в стремительной пляске джигитов.
Но Кахым и Сафия не принимали участия в свадебном веселье, — их увели в войлочную юрту, стоявшую у обрыва, и оставили там как бы в заточении, но сладостном, жарком, а сторожа отгоняли любопытных.
Уже полночь отзвонили на колокольнях городских церквей, родители молодоженов, солидные родичи и гости уехали домой отсыпаться после гульбы и обжорства, а у костров еще сидели молодые и наслаждались песнями сэсэнов — и печальными, и безмятежными.
Но кто бродит по берегу, у самой кромки воды с заплаканным лицом? Танзиля… Свершилось таинство свадьбы, и Кахым окончательно и бесповоротно ушел от нее. Вскоре он уедет в Петербург, и жизнь его станет бесконечно далекой от аула, от стареющей Танзили. В просветах клочковатых облаков показалась луна, такая же одинокая, как Танзиля.
Внезапно она услышала приглушенные голоса, остановилась, притаилась.
— Я так истосковалась по тебе, — сдерживая рвущиеся рыдания, призналась женщина.
— У тебя ведь муж дома! — напомнил джигит, и голос его показался Танзиле знакомым.
— Тебя люблю.
— Зачем тебе чужой мужчина?
— Моя жизнь в тебе, Буранбаюшка! — выдохнула тоску женщина.
«Да это же Фатима с Буранбаем! — зажав рот, чтоб не вскрикнуть, сказала себе Танзиля. — Ах, потаскуха! А если Кахарман узнает?.. При таком-то муже зариться на есаула! И греха не боится. А ведь сама первая сплетничает о блудливых молодушках! Ах, лицемерка!»
— Не боишься, что муженек пошлет работников тебя искать?
— А тебе-то кого бояться? Ты свободный джигит!
— И ты не боишься?
— А мне хоть одна ночь, да моя! — развязно рассмеялась Фатима. — Иди ближе, обними крепче, как в ту встречу! Или на дистанции разучился?..
На цыпочках Танзиля отошла в кустарник, затем побежала, увязая в песке, споткнулась, упала и забилась в смертном отчаянии: «Бойкая чужого джигита приворожила, соблазнила, а я своего родича-кайнеша не удержала!.. Так и останусь бобылкой на всю жизнь! О-о-о…».
Отгремела-отшумела, отзвенела, отплясала большая свадьба, и пришел срок отъезда Сафии в дом мужа. Подружки новобрачной опять начали плести сети, чтобы подловить молодожена, — сперва уговаривали, умасливали остаться еще на недельку, но наткнувшись на твердый отказ, схитрили: припрятали приданое Сафии.
И дразнили Кахыма:
— Не послушался — проучим!
— Это как же?
— Увози молодую жену без приданого, налегке.
— А где же приданое?
— Найди!
— Вот и найду! — Кахым пошел кружить по чуланам, клетям, сараям, а девушки шли следом и хихикали: