Шрифт:
Инштеттен попятился немного назад и отвернулся. Вюллерсдорф подошел к Будденброку. Оба стояли в ожидании приговора врача. Ганнеманн, поднявшись с земли, безнадежно развел руками. Крампас сделал знак рукой, ему хотелось что-то сказать. Вюллерсдорф наклонился к нему, кивнул в знак согласия головой, видимо, разобрав несколько слов, едва слышно произнесенных похолодевшими устами майора, и направился к Инштеттену.
– Крампас хочет вам что-то сказать. Вы не должны отказывать ему в этом, Инштеттен, ему осталось жить не более трех минут.
Инштеттен подошел к Крампасу.
– Будьте добры... – были его последние слова.
В его глазах отразилось страдание. В то же время в них вспыхнул радостный свет. И на этом все кончилось.
Глава двадцать девятая
В тот же день вечером Инштеттен вернулся в Берлин. После дуэли он поехал в карете, которую оставил у перекрестка за дюнами, прямо на станцию, не заезжая в Кессин и предоставив секундантам самим доложить обо всем властям. В вагоне (он оказался в купе один) Инштеттен снова стал раздумывать над событиями последних двух дней; его преследовали все те же мысли и чувства, только шли они теперь как бы в обратном порядке: сначала явилась убежденность в своей правоте, чувство выполненного долга, потом поползли сомнения.
«Вина, – убеждал он себя, – если таковая, вообще говоря, существует, не зависит от места и времени и не может, следовательно, уменьшиться с течением времени. Всякая вина требует искупления, в этом есть смысл. Простить за давностью было бы выражением слабости, решением половинчатым, в котором есть, по меньшей мере, что-то прозаическое».
Эта мысль ободрила его, и он еще раз повторил: все шло именно так, как и следует быть. Но в тот самый момент, когда ему все стало ясно, он снова начал сомневаться во всем: «Нет, давность существует, может быть это понятие даже самое разумное, хотя оно и звучит прозаически; впрочем, так звучит все, что разумно. Сейчас мне сорок пять лет. Если бы я обнаружил письма не сейчас, а, скажем, лет через двадцать пять, мне было бы семьдесят! И тогда Вюллерсдорф, конечно, сказал бы мне: «Инштеттен, не будьте дураком!» Ну, сказал бы не Вюллерсдорф, так Будденброк, а не он, так я сам, – не все ли равно кто. Это-то мне ясно. Да, стоит немножко преувеличить, и сразу становится ясно, до чего все нелепо и смешно. В этом нет никакого сомнения. Ну, а где граница, где начало нелепости? После десяти лет давности дуэль еще необходима, она-де означает тогда спасение чести, а если прошло одиннадцать или, скажем, десять с половиной лет, ее уже называют глупостью. А граница, где же граница? Или, быть может, мы ее уже перешли?.. Когда я вспоминаю его последний взгляд, взгляд человека, покорившегося судьбе, я читаю в этом взгляде, таившем улыбку: «Ну, Инштеттен, рыцарь принципов... Уж от этого вы могли бы избавить меня, так же как, впрочем, и себя». И, кажется, он прав. В глубине души я знаю, что он прав... Ведь если бы я чувствовал к нему смертельную ненависть, если бы у меня вот здесь было желание мести... Желание мести – ужасная вещь, но это по крайней мере живое человеческое чувство! А ведь я устроил спектакль в угоду предрассудкам. У меня все было наполовину игрой, наполовину все было комедией. А теперь я вынужден и дальше ломать эту комедию: мне придется прогнать Эффи, погубить и ее и себя... Мне следовало бы сжечь эти письма, и свет не узнал бы о них. А потом, когда она, ничего не подозревая, вернулась бы домой, мне нужно было бы просто сказать: «Твое место здесь» – и внутренне расстаться с ней. Но не на глазах у света. В жизни встречается много таких семей и супружеств, которых на самом деле давно уже нет... Счастья, конечно, больше бы не было, но не было бы и этих вопрошающих глаз с их безмолвным укором».
Около десяти часов вечера Инштеттен вышел у дома. Он поднялся по лестнице, дернул ручку звонка, дверь открыла Иоганна.
– Как себя чувствует Анни?
– Хорошо, сударь. Она еще не спит. Если вам угодно...
– Нет, нет, это только взволнует ее. Я лучше повидаюсь с ней завтра. Принесите мне стакан чаю, Иоганна. Кто у нас здесь был?
– Только доктор.
И вот Инштеттен снова остался один. По своему обыкновению, он стал ходить взад и вперед по комнате. «Они уже все знают. Розвита глупа, но Иоганна умная женщина. И хотя у них нет достоверных данных, тем не менее они все поняли и знают все. Удивительно, как люди учитывают каждую мелочь, слагая целые истории, которые рассказывают потом так, словно сами были свидетелями».
Иоганна принесла чай; Инштеттен выпил. Он смертельно устал и скоро заснул.
Проснулся Инштеттен довольно рано. Он повидал Анни, поговорил с ней, похвалил за то, что она умеет хорошо выздоравливать, и отправился в министерство, чтобы доложить шефу обо всем, что произошло. Министр отнесся к нему весьма благосклонно:
– Да, Инштеттен, блажен, кто из всего, что уготовила нам жизнь, выходит цел и невредим... и вас это не миновало.
Он нашел, что все сделано правильно, и предоставил Инштеттену самому улаживать остальные дела.
Лишь к вечеру Инштеттен снова попал домой, где нашел несколько строк от Вюллерсдорфа: «Приехал только сегодня утром. Пришлось пережить массу всякой всячины, и скорбного и трогательного, особенно с Гизгюблером. Это самый деликатный горбун, какого я когда-либо видел. О Вас он говорил немного, но о Вашей жене! Тотчеловечек никак не мог успокоиться и под конец даже расплакался. Чего только не бывает на свете! Хотелось бы, чтобы таких Гизгюблеров было побольше. К сожалению, других больше. А потом сцена в доме майора... ужасно! Впрочем, об этом ни слова. Вспомнилось правило: будь тактичен. Я повидаюсь с Вами завтра. Ваш В «. Инштеттен был потрясен, когда прочел эти строки. Он сел и тоже написал несколько писем. Кончив писать, позвонил.
– Иоганна, опустите эти письма в ящик! Иоганна взяла письма и пошла было к двери.
– ...Да, Иоганна, вот еще что: госпожа больше не вернется домой. Почему – вы узнаете от других. Но Ан-ни не должна этого знать, по крайней мере сейчас. Бедная девочка! Вы постепенно приучите ее к мысли, что у нее больше нет матери. Мне это трудно сделать самому. Но вам следует подойти к ней осторожно. И последите, чтобы Розвита не испортила дела.
Иоганна на минуту остолбенела, затем подошла к Инштеттену и поцеловала ему руку.
Когда она появилась на кухне, она была преисполнена чувства гордости, превосходства, прямо-таки счастья, – господин не только рассказал ей обо всем, но еще и попросил последить, «чтобы Розвита не испортила дела»! И это было самое главное. И хотя у Иоганны было отнюдь не злое сердце и она по-своему жалела госпожу, но сейчас упоение своим триумфом подавило в ней все остальные чувства, – ведь сам барон удостоил ее своего доверия!
В обычных условиях ей было бы нетрудно дать почувствовать этот свой триумф, но сегодня обстоятельства не благоприятствовали этому: ее соперница, не будучи доверенным лицом, все же оказалась в курсе дела. И вот каким образом: примерно в то время, когда Иоганна была у Инштеттена, швейцар внизу позвал Розвиту в свою каморку; не успела она войти, как он сунул ей в руки газету: