Шрифт:
– У него арестовали близкого друга. Они вместе работали. Костя обвинял себя в том, что вовлек его в эту работу, подвел под удар. И еще в том, что не явился туда, не взял всю вину на себя... Ну, словом, это на него страшно подействовало. Может быть, с тех пор и началась болезнь...
– Кто знает, кто знает, - сердито сказала Софья Марковна.
– Мы, врачи, предпочитаем говорить об обстоятельствах жизни не как о причине, а как о толчке.
– Много было толчков.
– Знаю, милая.
– Нет, вы не все знаете.
– Расскажите. Мне все важно.
– Ну, вот. Он очень любил свою первую жену, Рору. Я думаю, он никогда не переставал ее любить. А Циля, сестра, была ему как дочка. Когда они погибли... меня с ним тогда не было, но я думаю - это был первый толчок. Самый страшный.
– Может быть.
– Скажите, Софья Марковна... Он никогда не говорит о Pope?
– Нет, никогда. Я о ней знаю только от вас.
– Он до сих пор ее любит.
– Не мучьтесь этим, деточка. Я знаю, он любит вас. Сердце человеческое широко. Можно не забывать одну и любить другую...
– Сейчас мне важно только одно... Скажите прямо: он поправится?
– Скажу совершенно честно: состояние тяжелое, но не безнадежное. Я надеюсь. Сделаем все, что возможно. Организм молодой. Я верю - он поправится. Деточка моя, вы только не плачьте. Такая хорошенькая.
– Я не плачу.
– Впрочем, на этот счет существуют две теории. Одна говорит, что вреднее плакать, а другая - что вреднее сдерживаться. Мне самой иногда кажется так, а иногда - иначе. Плачьте, пожалуй, если хочется.
Она встала, тяжело подошла к шкафу и накапала Наде валерьянки. Себе тоже. Обе выпили.
– Софья Марковна, как мне вас благодарить...
– Не благодарите. Я просто привязалась к нему. Он такой слабый и трогательный больной! Только бы удалось наладить питание...
* * *
В общий приемный день к больнице текли посетители. От самого трамвая они шли, серьезные, тихие, как пилигримы, с общим для всех выражением страха и скорби. Здесь было не так, как в других больницах: там посетители шли к своим близким, здесь - к далеким. Пакеты, кульки и сумки с продуктами выглядели как венки, которые несли, чтобы возложить на могилы.
Получив в раздевалке халат, Надя вошла в приемную. Там уже полно было больных и посетителей. Вокруг каждого больного образовался свой отдельный мирок, где шли свои беседы, свои слезы. Красивая, снежно-седая старуха стояла на коленях перед высоким, мрачным больным, вероятно сыном, умоляя узнать ее, а он отворачивался, изо всех сил крутя свое ухо. Кто-то, не то из больных, не то из посетителей, плакал навзрыд, упоенно, дав себе волю. Хорошенький старик с голубыми глазами выталкивал свою гостью - очень похожую на него кукольно-кудрявую девушку... За всем этим строго наблюдала сухая сестра с зелеными глазами, готовая в любую минуту призвать к порядку.
Вошла Люба - та самая румяная санитарка, которая тогда плакала.
– Вы погодите, он сейчас речь по радио говорит, кончит - приведу.
– Какую речь?
– Да я не поняла. Это не всамделе, а понарошку. Самый, говорит, я большой преступник. Жалко так говорит, я не слушаю. Боюсь, заплачу. С ними, психами, все здоровье потеряешь.
Надя стала совать ей в руку деньги.
– Оставьте себе, не возьму, - сказала Люба.
– Ну, пожалуйста.
– Надя засовывала бумажку к ней в карман.
– Сказано, не возьму. Думаете, мы не люди? Зарплата у нас маленькая, вот вы и измываетесь. Я лучше постираю у кого, чем христарадничать.
– Простите, Люба, милая.
– Не на чем.
Ушла. Надя села в угол, как нищая. Кругом шла все та же странная жизнь. Высокий больной сидел у стола и грубо ел апельсин; седая старуха глядела на него и улыбалась, провожая глазами каждую дольку. Кудрявая девушка ушла, старика увели. Кости не было. Появилась Люба.
– Нипочем не хочет. Говорит, это не моя жена. Говорит, другую подослали, похожую, да не ту. И еще что-то говорит, не понять. Идеи.
– Ну, я пойду, - убито сказала Надя.
– Спасибо вам.
– Да вы не переживайте. Хуже нет - переживать.
* * *
Дедушке Рувиму Израилевичу было уже восемьдесят два года, а это все еще был видный, высокий, статный старик с висячими, теперь уже серебряно-белыми усами. Держался прямо, руки не дрожали, только глаза потускнели немного, и вокруг темной радужки появилось перламутровое колечко. Он давно уже вышел на пенсию, но работы не прекращал: оставался консультантом при большой больнице с поликлиникой. Чтобы попасть к нему на прием, больные записывались задолго. "Профессор Левин" - это было имя, и он нес это имя с достоинством.