Шрифт:
– Что?
– отошли. Девушки следили за нами с запоздалой опаской. Швейцар задремал, облокотившись на дверной косяк...
Шутов сказал:
– Ты мне по душе пришелся, Витек, честное слово. Не хочу, чтобы ты ошибался: я не дерьмо. Понял?
И про блок не думай, не мучься. Мы его наладим.
Понял?
– Понял, Петя. Спасибо.
Усталое у него лицо, предутреннее.
Я поцеловал Тане руку на прощание, а Свету чмокнул в щеку. Они обе были, как статуи.
Швейцар, поминая какого-то черта безмозглого, запер за мной дверь.
Я поднялся к себе, принял душ.
Одна таблетка седуксена, серая морда зари за окном. Тиканье часов под ухом. Ну, поплыли, Витек.
Витек, надо же... Никаких сновидений...
21 июля. Пятница
Перегудов, Перегудов - благодетель, работодатель, суровая душа, закованная, как нога в ботинок.
Жизнь моя до встречи с Владленом Осиповичем - это одна жизнь, после встречи с ним - совсем другая.
В молодости я увлекался людьми, как иные увлекаются коллекционированием вещей.
Не однажды, повинуясь властному зову непонятного влечения, я волочился за женщинами, маскируя свою душевную аномалию общепринятой формой.
Меня принимали за влюбленного, хотя я испытывал только зуд любопытства. Вообще сложно это объяснить. Все мои чувства и разум всегда сопротивлялись подобным фальшивым с моей стороны контактам, но какой-то один нерв во мне, зудящий как больной зуб, необоримо настаивал на сближении. Я особо выделяю женщин, потому что с мужчинами бывало проще, там обычно создавалась видимость приятельства, необременительного для обеих сторон. И разрыв такого приятельства сходил, как правило, гладко, без надрыва.
В молодости я болел каждым своим знакомым в в отдельности, в разное время, но сердцем ни к кому не прилепился.
Потом сей хронический недуг (а как иначе назвать?), столь долго мучавший и унижавший меня, но и приносивший много радости, прошел. Я познал благотворность одиночества, не замутненного постоянным обезьянничаньем. Все те образы, которые я примерял к себе, растаяли, и мне удалось слегка разглядеть собственное лицо, чуть-чуть понять движения собственной души. Иными словами, я, наверное, позднее, чем многие, вступил в тот возраст, который называют зрелостью.
Знакомство с самим собой не было легким и приятным. О, светлые и возвышенные иллюзии отрочества, канувшие в пучину самоанализа! Вас не жаль, а жаль того парения духа, когда кажется, что твоя судьба вознесется над миром подобно радуге. Человек мыслящий проходит много стадий лучезарного самовозвышения и слезливого саморазочарования, пока наконец не утвердится в каком-то более или менее определенном мнении о себе, которое (ошибочно оно или нет)
уже почти не меняется с годами.
Время приглушает страсть к самопознанию, как и многие другие страсти.
После долгого перерыва - изнурительной полосы самокопания - я попал под обаяние Перегудова. Юношеская "болезнь людьми" вернулась затяжным рецидивом. Теперь мне кажется, что и в дочку Перегудова я "влюбился" как в его слабое отражение.
Некоторые пункты его биографии поразительны, отчасти потому, что совпали с удивительным временем. Есть судьбы, которые выражают историю полнее и достовернее, чем многотомные своды с подробнейшим описанием и разбором этапных событий.
Среднего роста, крупноголовый, с лицом Блюхера- от него исходило сияние осознанного долга.
Речь его то текла неглубокой речушкой, где каждое слово цеплялось за другое, как мелкие волны, то низвергалась гремящим потоком, в котором все фразы были подобны восклицательным знакам...
Перегудов Владлен Осипович - выходец из стародворянской семьи. Отец его - полковник царской армин- был из тех, кто сразу и безоговорочно принял новую власть, сражался за нее и погиб за нее. Мальчик Перегудов воспитывался матерью, бабками, сестрами матери, как он сам шутил - все его детство и юность прошли исключительно в женском обществе, причем женщины, которые его окружали, разбирались в жизни немногим лучше, чем дети. Многочисленные воспитательницы и опекунши усиленно и вразнобой прививали мальчику склонность к изящным искусствам, учили любви к прекрасному и истерически, по любому поводу внушали ему спорную мысль о том, что доброта всесильна. Колдовство детства вспоминалось Перегудову как разноцветное шуршание шелковых платьев, мягкие прикосновения ласкающих нежных рук, вечное бренчание пианино и дьявольская смесь французско-немецко-латинско-русских изречений. Еще он помнил длинный парадный стол, застеленный цветастой скатертью с кистями и уставленный фарфором и серебром, и среди этого великолепия - сиротливую пухлость желтоватых картофелин, дерзкую угловатость хлебных ломтей и все покрывающий воинственный аромат вяленой рыбы.
Единственный мужчина в доме, надежда семьи, он обманул ожидания своих наставниц. Чрезмерность розовых красок, окружавшая его, породила в нем лютую ненависть к мишуре, пышным фразам, вспыхивающим, как петарды, и гаснущим, не оставляя следа, ко всему, что связывалось у него с классовым определением - старый мир.
Он разрушил этот мир, тайком сдав экзамены в офицерское училище. С торжеством и беспощадной жестокостью юности выслушал он завывания и мольбы своих мучительниц, желавших ему, в сущности, только добра.