Шрифт:
Катю бросило в жар, было слышно, как в груди стучит сердце.
— Вот человек! Чего стыдится-то? Плюнул бы на всех и уехал…
Она вытерла платком разгоряченное влажное лицо и продолжала читать:
«Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж — то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что же будет в постели? Одно меня сокрушает: человек мой. Вообрази себе тон московского канцеляриста, глуп, говорлив, через день пьян, ест мои холодные дорожные рябчики, пьет мою мадеру, портит мои книги и по станциям называет меня то графом, то генералом. Бесит меня, да и только. Свет-то мой Ипполит! Кстати о хамовом племени: как ты ладишь своим домом? На женщин надеюсь, но с мужчинами как тебе ладить? Все это меня беспокоит — я мнителен, как отец мой. Не говорю уж о детях. Дай бог им здоровья — и тебе, женка. Прощай, женка. Не жди от меня уж писем, до самой деревни.
Как я хорошо веду себя! Как ты была бы мной довольна. За барышнями не ухаживаю, смотрительшей не щиплю, с калмычками не кокетничаю — и на днях отказался от башкирки, несмотря на любопытство, очень простительное путешественнику. Знаешь ли ты, что есть пословица: на чужой сторонке и старушка божий дар. То-то, женка. Бери с меня пример…»
Смесь серьезности и игривости письма развеселила Катю. Странное возбуждение не покидало ее, она оглянулась по сторонам, будто Пушкин, написавший это письмо, только что отложил перо и мог быть еще здесь, в этой комнате. Взгляд ее остановился на портрете Пушкина. Поэт был параден, красив, весел и благополучен. Но какой-то ненастоящий, придуманный художницей, совсем не похож на того живого, написавшего только что прочитанное письмо, человека серьезного, полного тревоги и волнения, умного, озабоченного…
Катя отвела взгляд от стенки, где темнело лицо нарисованного, напомаженного Пушкина, и снова углубилась в книгу, внимая живому голосу поэта. Перевернула страницу, стала читать подчеркнутые карандашом строчки другого письма. Это было еще одно послание Пушкина своей жене из той же поездки. Пушкин писал:
«Последнее письмо мое должна ты была получить из Оренбурга. Оттуда поехал я в Уральск — тамошний атаман и казаки приняли меня славно, дали мне два обеда, подпили за мое здоровье, наперерыв давали мне все известия, в которых имел нужду, и накормили меня свежей икрой, при мне изготовленной. При выезде моем (23 сентября) вечером пошел дождь, первый по моем выезде. Надобно тебе знать, что нынешний год была всеобщая засуха, и что бог угодил на одного меня, уготовя мне везде прекраснейшую дорогу. На возвратный же путь послал он мне этот дождь и через полчаса сделал дорогу непроходимой. Того мало: выпал снег, и я обновил зимний путь, проехав верст 50 на санях. Проезжая мимо Языкова, я к нему заехал, застал всех трех братьев, отобедал с ними очень весело, ночевал и отправился сюда. Въехав в границы Болдинские, встретил я попов и так же озлился на них, как на симбирского зайца. Недаром все эти встречи. Смотри, женка. Того и гляди избалуешься без меня, забудешь меня — искокетничаешься. Одна надежда на бога да на тетку. Авось сохранят тебя от искушений и рассеянности. Честь имею донести тебе, что с моей стороны я перед тобою чист, как новорожденный младенец. Дорогою волочился я за одними 70 и 80-летними старухами — а на молоденьких… шестидесятилетних и не глядел. В деревне Берде, где Пугачев простоял шесть месяцев, имел я une bonne fortune — нашел. 75-летнюю казачку, которая помнит это время, как мы с тобою помним 1830 год. Я от нее не отставал, виноват: и про тебя не подумал. Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать…»
Катя не могла оторваться от книги и читала до поздней ночи. Когда погасила свет, долго лежала с открытыми глазами, вслушивалась в темноту, и ей казалось, что по квартире тихо ходит Пушкин, присаживается к полу, берет перо и быстро, быстро пишет…
Утром, когда пили чай, Катя спросила Александру Нестеровну:
— Вы когда-нибудь читали письма Пушкина к жене, которые он посылал из вашего города?
— У нас все их читали. Как же не читать? Наш Сережа и стихи Пушкина знает — как начнет декламировать, хоть целый вечер слушай, без единой запинки отрапортует. А мне больше нравится описание природы. Вроде вот этого: «Зима, крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь». Или такая картина: «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том: и днем, и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом». Чудно, с детства помню. А про Пугачева Пушкин-то все у нас прознал, у яицких казаков выспрашивал, у старых людей выпытывал. В Бердах с одной старухой, слыхать, лично познакомился, так она ему выложила все, что знала, и Емелькин портрет своими словами описала. Такой он и получился в «Капитанской дочке».
Катя слушала Александру Нестеровну с наивным удивлением:
— А мне никак не верится, что Пушкин останавливался в этом доме. Будто какая-то сказка, честное слово. Да где же он тут жил? В какой комнате?
— Жил, жил, милая. А вот в какой комнате, никто точно не знает, только молва говорит, будто в этой самой, где мы с тобой сидим и пьем чай.
Катя уронила чашку на стол и вскочила со стула.
— Да как же это? Так просто? То Пушкин был здесь, а теперь мы?
— Сколько же лет прошло? — покачала головой старая женщина. — Почти сто пятьдесят. А люди как волны морские: одни разбиваются о берег, другие приходят. И так все века, без конца и края.
Катя потрогала рукой подоконник, потом вернулась к столу.
— Чей же это был дом? — спрашивала Катя, оглядывая стены и окна с каким-то особым почтением. — Кто здесь жил в то время, когда приезжал Пушкин?
— Известно, кто в таких хоромах живал в те времена. Сам губернатор со своей семьей. Он-то и принимал знаменитого гостя. Так вот и случилась эта история.
Помолчав, Катя вдруг обернулась к Александре Нестеровне.
— А вы как в этот дом попали? — спросила она. — Как поселились?
Старая женщина проглотила последний глоток чая, поставила чашку вверх дном на блюдце, отодвинула от себя.
— Я по закону. Мы все тут по полному праву живем, никто не своевольничал.
— А губернатора прогнали?
— Сам убежал, испугался революции. Да если бы и не убежал, все одно прогнали бы в три шеи. Квартиру эту нам Советская власть дала, когда еще мой муж был живой. Вон, видишь, его портрет над комодом висит.
Катя подошла поближе и внимательно посмотрела на поблекшую фотокарточку в рамке и под стеклом, которую она уже видела в прежние дни.
На этот раз ей виделось все по-иному, ее поразило узкое лицо молодого мужчины лет тридцати, с прямым взглядом темных веселых глаз, с пухлыми губами, растянутыми в едва уловимой улыбке. В правой руке была фуражка с козырьком, а через плечо тянулся к поясу ремень, на котором у бедра держалась кобура с оружием. Человек был симпатичным, при первом же взгляде внушал доверие, располагал к себе.
— Он был военный? — спросила Катя.
— В тот момент — да. А вообще он был врач. Вся наша Ковалевская медицина от него пошла, от Ивана Алексеевича. Сперва я за ним, а потом и Маруся по отцовскому примеру врачеванием занялась. Добрый он к людям был и веселый. Вот так он выглядел за неделю перед смертью.