Шрифт:
— Хорошо. Садись. Если вспомнишь — скажи.
Гурам сел.
— Ну, кто еще желает?
Аудитория молчала. Шалва подождал с минуту, потом обратился к Симону:
— Скажи, пожалуйста, Абесадзе, тебе приходилось видеть компас?
Краска обиды и оскорбления залила лицо поэта.
— Смеетесь, уважаемый Шалва?
— Это ты смеешься, брат, над нами! Разве у компаса две стрелки?
Симон иронически улыбнулся:
— А сколько?
— У компаса одна стрелка. Понимаешь? Одна стрелка с двумя разноцветными концами.
— Для поэзии это не имеет решающего значения.
— Это имеет значение для путешественника.
— Главное — смысл образа. А его-то вы не поняли! — вспылил Симон.
— Что ж, Шекспира я кое-как понимаю, а твоего компаса не осмыслил, — улыбнулся Шалва.
— Да что вы, в самом деле! Неужели действительно не понимаете, почему стрелку притягивают север и юг?!
— Почему?
— Да потому, что на севере Москва, в Москве — Кремль, в Кремле — Сталин!
— У Сталина магнит в кармане, что ли?
Симон посинел.
— Товарищи! — встал Шалва. — Так писать стихи нельзя. И вообще, не надо писать стихи о компасах, биноклях и термометрах. Нужно знать — что, о чем, для кого и для чего мы пишем.
— Я прекрасно знал, о чем писал! — крикнул Симон.
— Что ты знал? Что у компаса две стрелки? Да? И потом, что ты прикажешь делать, скажем, персиянину? Ведь для него и Москва и Гори — все север!
— Мои стихи не для Персии! — выпалил Симон.
— Вряд ли они подойдут и для Гори...
— Я еще молод, — пустил слезу Абесадзе.
— Потому тебе и говорят по-хорошему. Будь ты постарше, разбил бы я тот компас об твою башку! — взорвался Шалва.
В аудитории раздался смех.
— Вот заберу свои стихи и вовсе уйду из кружка! — пригрозил Симон.
— Только не доверяйся своему компасу, иначе домой не попадешь! — предупредил его Шалва.
В зале захохотали. Абесадзе вскочил с места и вышел, громко хлопнув дверью.
Шалва несколько раз прошелся по аудитории, затем вызвал меня:
— Барамидзе, есть у тебя что-нибудь новое?
Лежавшая в кармане тетрадка со стихами вдруг обожгла меня, словно я прислонился к раскаленной печке. Я провел рукой по вспотевшему лбу и тихо произнес:
— Уважаемый Шалва, сегодня я не буду читать.
— Почему? — удивился Шалва.
— Я ничего не написал.
— Почему же? Ведь прошу я всех вас — пишите стихи!
— А что писать? Все равно вы нас на смех поднимаете! — проговорил Тенгиз.
— Что значит — на смех? Может, вы думаете, мне больше нечего делать, как только слушать вашу болтовню? Да лучше я сяду дома, почитаю Толстого, Экзюпери, Галактиона...*1 — обиделся Шалва.
— Поэт — натура нежная. С ним нужно быть чутким, — сказал Циклаури.
— Это кто же нежные натуры? Может, ты, Циклаури? Или Абесадзе? Да запряги вас вместо волов, вы гектар земли перепашете!
— Физическая комплекция тут ни при чем. Вы в душу поэта загляните, — подал реплику один из начинающих критиков.
— Гляжу, дорогой, и ничего не вижу.
— А вы должны увидеть, открыть! — настаивал критик.
— Я не Колумб! Я критик.
— Ведь сумел же Чавчавадзе открыть Бараташвили? — крикнул кто-то.
Бараташвили существовал. Чавчавадзе было что открывать. Пожалуйста, будем величать друг друга Белинскими, Толстыми, Бараташвили. Ведь нам никто не поверит?
—Тем хуже для них! — заявил Циклаури.
— Циклаури, ты напиши хоть одно стихотворение, хоть одну строфу, похожую на стихи Бараташвили, и я сам, своими руками воздвигну тебе памятник рядом с памятником Руставели. Чего же тебе больше?
— Дайте срок, — сказал Алавпдзе.
— Сколько же прикажешь ждать? В ваши годы Бараташвили был уже мертв!
— Но Гёте написал «Фауста» в восемьдесят лет! — напомнил Гурам.
—Так что ты советуешь, Чичинадзе? Ждать, пока Циклаури исполнится восемьдесят лет и он напишет «Фауста»?
— Я имею в виду не Циклаури.
— Значит, Абесадзе?
— И не Абесадзе.
— О ком же ты говоришь?
— Я говорю вообще.
— Что значит — вообще? Значит, по-твоему, критики не должны критиковать никого моложе семидесяти лет? Так, что ли?
Гурам проглотил слюну и, не придумав в ответ ничего, сел.