Шрифт:
Мы пересекли рощу. Повернули назад.
— О чем ты думаешь? — спросила Катя. — Вот сейчас, сию минуту?
— Мне интересно, повторит ли дочь тебя, меня, нас вместе. Или никого не повторит. Недавно я вычитал, что все это разлитое вокруг многообразие жизни — лишь камера хранения для генетического кода. Жизнь смертна, а генетический код преодолевает миллионы лет, все время совершенствуясь. Он почти вечен. Странно, что при такой постановке дела природа наградила разумом лишь человека.
— Вот что тебя сейчас занимает! Не убегай от меня мыслью. Ты часто устремляешься куда-то и не скоро возвращаешься. Мне становится одиноко.
— Мне с тобой никогда не одиноко.
— Тебе и с собой не одиноко.
— Теперь, когда жизнь вошла в берега, — да.
Мы остановились у озера, заметно обмелевшего. Я разделся и нырнул с мостика. Вода была вполне сносная. Я поплыл, сильными гребками посылая тело вперед, сквозь туго сжатую прохладу. Вода послушно расступалась, и было хорошо. А потом стало холодно, и я поплыл назад, еще быстрее работая руками. Холоднее не становилось. Я вышел на берег и запрыгал на одной ноге.
— Сумасшедший! — сказала Катя.
Легкость тела рождала парение. Дочь проснулась, и Катя покормила ее из бутылочки, а потом перепеленала. Коленки у девочки были розовые, а ступни белые и морщинистые.
— Люблю! — пропела Катя, сияя. Я улыбнулся. Она обнаружила в моей улыбке снисходительность, которая ей не понравилась.
— Никто меня столько не обижал, сколько ты! Ты мой самый большой обидчик. Нехороший ты.
— Прости, — сказал я. После холодной воды пришла необыкновенная свежесть. — Я больше не буду.
— Нет, будешь! — засмеялась она. — Если бы мне предложили прожить этот год сначала, я бы крепко задумалась, связывать ли свою судьбу с твоей.
— Не решилась бы?
— Вот возьму и не отвечу «да». Не знаю. Оглядываюсь назад и думаю: «Да своею ли жизнью я жила?» На меня столько всего навалилось. Опять остаться одной? Ни за что. Я стиснула зубы и все пропустила сквозь себя. Думала, не бывает муки сильнее. Все перемололось, и мука годится и на хлеб, и на пироги. Я теперь мудрая-мудрая. Мне теперь много-много лет. Ты прибавил мне много лет, так что мне могут говорить, что для своих больших лет я хорошо выгляжу. Ты-то успокоился?
— Да. И ты знаешь это не хуже меня.
— Я теперь много чего знаю, я теперь ученая. Лучше всего я знаю, что никому тебя не отдам.
— Не отдавай, — согласился я.
Мы снова пошли узкой, петляющей, хрустящей тропинкой. Отовсюду лился свет, и падали листья. Хотелось зажмуриться, так много было света и сини.
— Хорошо, когда женщина любит, — сказала Катя. — И совсем хорошо, когда она еще и верит любимому человеку.
— Разве возможно первое без второго?
— Какое-то время — да.
— Мне — верь.
— Я верю. Люблю и верю. А ты в чем-то очень своем, очень личном отъединяешься от меня.
Я подумал, что она все видит. Еще подумал, что в моем восприятии мира у меня впереди бесконечность. А у нее? У нас?
— Больше не буду отъединяться, — сказал я.
— Кайтесь, грешники, большие и маленькие! И начинайте все сначала.
— Это высшее из заблуждений. Оказывается, с самого начала захочешь, да не начнешь. Где оно, начало? Кануло за дымкой лет.
Тень озабоченности коснулась Катиного лица.
— А если бы тебе пришлось через все это пройти снова? Ты ушел бы от Раи? — спросила она.
Затаенная боль, кажется, опять прорывалась наружу. Я промолчал. Я не мог ответить утвердительно. Я не знал. Скорее всего, нет. Через это можно пройти только один раз, не более.
— Что же ты молчишь?
— Не готов отвечать. Не знаю урока.
— Я могу плохо о тебе подумать. Могу подумать, что я у тебя плохая.
— Ты у меня лучше всех. Но я не кричу об этом на каждом углу.
— Здесь можно. И знаешь, что я еще могу подумать? Что ты очень много потерял.
Я опять промолчал. Она попала в точку. Она не могла взвешивать мои потери, она только знала, что они велики. Но я смирился с ними. Более того, я принял их как должное. И только после этого, только после исполненного по всем правилам обряда жертвоприношения, мне открылся простор неоглядный, такой же, как этот свет и эта синь. Катя, кажется, поняла мое состояние. Обиделась? Я посмотрел на нее. Теперь и она была отчужденно погружена во что-то свое. Обиделась.
Мы вошли в уголок, где росли ярко-желтые березы.
— Разведем-ка костерок! — предложил я. Насобирали хворосту, и заструилось легкое пламя. Потянуло дымком, теплом.
— Как здесь… — сказала Катя и осеклась, поняв никчемность слов среди этой броской и грустной красоты.
Мы сели на листья. Костер был небольшой, ласковый.
— Знаешь, что я здесь услыхал? Ты удивишься.
Катя повернулась ко мне. Лицо ее уже не было печальным.
— Периферия — это миф, если человек честно делает свое дело. По-моему, здорово, а? Это целая философия?