Шрифт:
Город был полон слухов. Шли беспрестанные разговоры о несправедливости судей, о заговорах, о патриотах, которых сажают за их убеждения, о переполненных тюрьмах. Эхо этих разговоров разносилось по всем улицам, по всем переулкам. Такова цепа, которую приходится платить за ограничение свободы. Вы можете ввести цензуру на все сообщения, запретить газеты, заткнуть людям рты, объявить комендантский час — все равно в конце концов вы убедитесь, что нельзя помешать людям думать; проделав долгий утомительный путь, вы в, конце концов с огорчением поймете, что сами же выковали против себя новое грозное оружие, еще более опасное, чем правда. Это оружие — слухи, как пожар, распространяющиеся по всему городу.
После того, как вы подавили свободу, отступать уже невозможно. И бесполезно говорить: все обстоит не так, вот, мол, она — правда. Вот, мол, что случилось в деревне, вот что произошло в суде, вот улики, на основании которых арестован Говинд, и вот почему его судят, отчеты, публикуемые в газетах, не содержат ничего, кроме правды. Никто уже ничему не верит. У людей хорошая память, они судят, основываясь на своем личном опыте, хотя и не всегда отдают себе в том отчет, поэтому, бывает, они даже не могут сказать, как и когда они пришли к тому или иному выводу.
На стенах, на заборах, на шатких парапетах в торговых кварталах стали появляться надписи на индийских языках. Иногда их писали прямо на месте мелом или охрой, иногда выводили на бумаге, а потом расклеивали. Прочесть эти надписи можно было только вечером, потому что утром появлялась полиция со швабрами и лестницами, усердно смывала их или сдирала. Ночами полиция в этих местах не показывалась.
После захода солнца там не оставалось никого, кроме местных жителей. С наступлением сумерек весь район замирал, и на улицах можно было увидеть только полицейских в грузовиках, сменившихся часовых, которые шли парами, а иногда — молодых людей в европейских костюмах, по поручению властей изучавших положение в стране; эти молодые люди могли разобрать надписи только на английском языке. Но когда темнота сгущалась, торговые кварталы, словно плотно сжатые в кулак пальцы, смыкались в одно целое, там не оставалось ни одного постороннего человека — ни полицейского, ни военного, ни англичанина.
Но вот загорались лампионы в витринах магазинов, зажигались газовые фонари, воздух наполнялся запахами горелого масла, керосина и лигроина, и на улицах опять собирались группы и даже толпы людей, которых никто уже не разгонял; появлялись флаги и плакаты с надписями и карикатурами, где Хики изображался не просто лгуном или сумасшедшим, не просто человеком, жаждущим мести, человеком, движимым ненавистью и отчаянием. Словом, не таким, едким рисовал его мой взбудораженный рассудок, а орудием в руках англичан, орудием, с помощью которого хотят безжалостно уничтожить опасного врага.
А Говинд? Говинд представлялся его защитникам не много выстрадавшим и все еще страдающим человеком, которому угрожает смерть за убийство, преступление, которое, могу в том поклясться, он не мог совершить, а просто — борцом за свободу; что бы там ни говорили на суде, именно за то, что он борется за свободу, англичане и собираются лишить его жизни.
Но если Говинд невиновен, то кто же виновен? Кому до этого дело?
Англичане следовали другой тактике: они организовали сбор средств в пользу Хики. Ни плакатов, ни транспарантов. Ничего такого, что показывало бы, кому они верят и кому сочувствуют; только этот денежный фонд. И тут не имело значения, что почти никто из жертвователей не слыхал прежде имени Хики, а тем более не знал его в лицо, если не считать мелких чиновников, которым, приходилось ездить по деревням. Но известно об этом фонде было только посетителям клуба.
В клубе можно было услышать только одну-две сказанных мимоходом фразы; здесь англичане чувствовали себя непринужденнее, чем где бы то ни было; стены клуба были для них бастионами свободы, где они могли оставаться самими собой, и куда индийцы могли проникнуть только, пройдя через мелкое сито проверки, так что они не представляли никакой опасности. Итак, в клубе можно было услышать произнесенный рассудительным тоном вопрос: «Ну, зачем ему лгать?» Или осторожно высказанное мнение: «Не думаю, что этот человек лжет». Тот, кто это говорил, смотрел на собеседника ясными, спокойными глазами, которые, казалось, никогда не видели крови, кроме как в обычной артиллерийской перестрелке с невидимым противником. Как будто на свете не существует ни насилия, ни зла, ни ненависти.
А зачем лгать мне? Этим не поинтересовался никто, за исключением одного человека, которому платили деньги за то, чтобы он задавал такие вопросы.
Дни шли за днями, пыли было все больше, улицы кишели встревоженными людьми. Тревога все усиливалась, пока не стала невыносимой… И потом вдруг наступило спокойствие. Опустели улицы, закрылись железные ставни магазинов, обезлюдела центральная площадь. Долгое время не знавшие покоя полицейские вдруг оказались без дела; они стояли на своих постах, лениво помахивая дубинками, войска были выведены. Словно клещами, обхватила город тишина.
За день до начала процесса ко мне пришел адвокат Рошан, который занимался также и делом Говинда. Он сказал, что бояться мне нечего, нужно только говорить правду. Я ответила, что ничего другого не делала и не намерена делать. Продолжая разговор, он посоветовал мне держать себя в руках и не давать сбить с толку юридическими тонкостями — об этом, он сказал, меня специально просила его клиентка Рошан. Говинд — второй его клиент. Я обещала послушаться его совета. На прощание он еще порекомендовал мне не бросать вызова властям. Я так и не поняла, что Он имел в виду. Мне кажется, он спутал меня с Рошан.