Шрифт:
Которые суда так любят провожать.
Бедняжка, ты запнулась уже на названии, а дальше пошло только хуже.
— Прошу, прекратите! — взмолился я; ты в твоих трудах не добралась и до середины. — Вы удушаете мои слова! — Я выхватил у тебя листок и потер лоб, чтобы утихомирить боль, пробившуюся сквозь покровы лауданума. — Спасибо, дитя мое, довольно.
— Сгenom, ни словечка не поняла. А чего это такое-то?
— Стихотворение, — прорычал я. — Вам хоть ведомо о существовании таких вещей?
— Да понятное дело. Сестра Бернадетта их вечно наизусть заучивала, про Иисуса. Вот только зачем про птицу-то стихи писать? И кто он такой, этот альбатрос?
— Такая крупная чайка, — пояснила Эдмонда. — Спасибо, Матильда, вы прекрасно справились. Не могли бы вы выйти наружу и подождать там? Мы очень скоро позовем вас обратно.
Ты кивнула, присела в реверансе и зашаркала к главному порталу. Стоило тебе удалиться, как я вскипел:
— Немыслимо! Просто немыслимо! Невзрачная, безмозглая, глухая к поэзии, даже пару слов связать не в состоянии. Выговор ужасающий, не говоря уж о малограмотности. Сгenom, сгenom! Несносная девица.
— Это, кстати, сокращение от saсгe nom. Наверняка, будучи поэтом, ты ценишь ее чувства. «Святое слово».
Тело мое дрожало подобно скрипке.
— Мне прекрасно ведомо, что это значит. Но не в том дело. Дело в том, что девица эта не только противна взору, но еще и лишена чувства прекрасного. А что такое женщина без прекрасного? — Едва произнеся эти слова, я поют, что поступил жестоко.
Эдмонда села со мной рядом, взяла мои руки в свои.
— Милый мой Шарль, думаешь, я не задавалась этим вопросом?
Я посмотрел на нее. Вуаль была поднята. Лицо ее вновь предстало мне во всем своем уродстве — насмешкой над моими страданиями и порожденной ими досадой.
— Я прошу для тебя лишь одного — жизни. А она хочет одного — смерти. Она мне сама так сказала.
— Но почему?
— Потому что она беременна, причем не в первый раз. Первого ребенка ей пришлось отдать монахиням, у них я ее и отыскала — в узилище монастырской прачечной. Ей даже не дали подержать ребенка на руках, прежде чем его забрать. С тех пор она впала в отчаяние и уже неоднократно пыталась покончить с собой. То же самое произойдет и на этот раз. Но поскольку грех повторный, теперь ее отправят в работный дом. Ребенок будет расти в приюте. Она этого не хочет. Хочет, чтобы ребенок рос и ни в чем не нуждался.
— Как ты ее вызволила из монастыря?
— Сказала аббатисе, что хочу взять на попечение падшую девицу и ввести ее в свет, что собираюсь ее воспитать и выучить, а впоследствии сделать своим личным секретарем. Аббатиса считает Матильду неисправимой, на что я ответила, что именно неисправимая мне и нужна.
— И ты поведала ей о сущности переходов?
— Во всех подробностях.
На часах без десяти два ночи. Я лежу в постели на верхнем этаже единственного постоялого двора в Намюре, обессилевший — пальцы едва держат перо, — в окружении пустых пузырьков из-под лау-данума и листов бумаги, на которых при свете свечи корябаю последние слова этой самой прекрасной и истинной из всех известных мне историй. Эдмонда — в соседней комнате. Мы договорились встретиться с тобой завтра в той же великолепной церкви, в которой виделись сегодня. Эдмонда уверяет, что я не утратил способности к переходам, сохранил ее, пусть и сам этого не помню. Говорит, довольно будет несколько минут посмотреть тебе в глаза. И вскоре всех нас охватит чувство летучей радости, а переход осуществится естественным путем, без усилий. Если, когда мы завтра встретимся, ничего подобного не произойдет, окажется лишь, что меня заморочила шутница или безумица. Если же переход совершится, если все произойдет, как предрекает Эдмонда, тогда история эта станет тому доказательством, и если память о прежних жизнях сохранится только в твоих снах, история эта послужит тебе, милое дитя, напоминанием и свидетельством о мужчине, которым ты когда-то была.
Шарль Бодлер, Намур, Бельгия,
четверг, 15 апреля 1865 года
[305]
ГОРОД ПРИЗРАКОВ
Кладбище
Уйдя в свои мысли, она стояла и курила перед могилой поэта на Монпарнасском кладбище. Над Парижем сиял майский день — не над сегодняшним Парижем, поруганным и приниженным, но над тем прежним городом, которым он был совсем недавно, — городом, что теперь далеко и утрачен навеки. На ней было черное шелковое платье с узором из красных цветков шиповника. Кожа на обнаженных предплечьях была золотистой, иссиня-черные волосы уложены в шиньон. Помню, дело шло к закрытию. Я проследовал мимо нее по кладбищенской аллее, направляясь к себе на квартиру. Глянул на нее, не замедлив шага, впрочем, если такое вообще возможно, — случилось мгновенное колебание, намек на желание, мимолетное стремление остановиться, подойти, спросить, почему она стоит именно у этой могилы — той, у которой я и сам стоял уже не раз, — в этот солнечный и слишком теплый будний майский день. Небо отливало безупречной, ошеломительной лазурью. Я ослабил галстук и перекинул пиджак через плечо. Она стояла у могилы Шарля Бодлера, поэта, которому я, по сути, посвятил лучшие годы своей жизни.
Было это в понедельник, двадцать седьмого мая 1940 года, всего четыре месяца назад, но кажется, что прошли годы, века, эпохи. Семнадцатью днями раньше, после того, как мир девять месяцев маялся в ожидании, немцы наконец начали наступление на Бельгию и Францию, направили свои танки через Арденнские леса, обошли знаменитую линию Мажино, пересекли реку Мёз еще до того, как французы уничтожили мосты — а может, во что верили очень многие, французскую оборону сломали саботажники? Через две с небольшим недели немцы прижали армии трех стран к Ла-Маншу. Булонь и Кале были отрезаны, следующим пал Дюнкерк.
Я перестал читать и слушать новости. Мне вообще не следовало быть на этом кладбище. Следовало уехать из Парижа. Я, в конце концов, был беженцем, евреем, некогда немцем. Документы мои никуда не годились. Были подложными. Чем ближе подходили немцы, тем большая мне грозила опасность. Несколько недель синий чемодан бессменно стоял у дверей моей квартиры — напоминание о том, что нужно уезжать, скрываться. Но игра в прятки быстро утомляет. Я не мог себя заставить сняться с места. Пытался об этом не думать. Отрицал очевидное, обращался мыслями к прошлому вместо настоящего. Я много лет отдал работе над книгой, которую пока еще не дописал. Она была для меня поводом оставаться и дальше бродить по хорошо знакомым улицам, шляться без цели, тайно переговариваться с призраками прошлого в готовности к ним присоединиться, стать еще одним бесплотным духом в этом городе призраков. А помимо этого хватало и иных, более приземленных поводов: ожидание телеграммы, подача документов на визу, просьба о рекомендательном письме, хаос на железнодорожных вокзалах. И вот, когда поводы почти исчерпались, мне будто бы подкинули еще один, в лице этой женщины. Она на некоторое время станет моим алиби, причиной не уезжать, отдаться этому городу, нырнуть в его нутро раз и навсегда.