Шрифт:
– Да провалитесь вы все пропадом с вашими войнами и расстрелами! Скажи, Арсё, есть ли письма от Устина? – со слезами в глазах затаенно ожидала ответа Саломка.
Арсё долго рылся в своей охотничьей сумке, где хранились патроны, гильзы, разные принадлежности, испытывая терпение Саломки. Проворчал:
– Совсем память худой стала, как пересушенный туесок: что ни лей – всё вытекает. Думал, нету тебе письма, кажется, есть письмо, еще разные газеты.
Саломка выхватила толстое письмо из рук Арсё, прижала его к груди, побледнела. Побледнела от волнения, что же написал Устин? Как он там? Ведь за все эти годы тревог и ожидания не было от Устина по-человечески доброго письма, были лишь сообщения, что награжден тем-то, воюю там-то и ни слова любви или привета. Будто писал чужой человек, просто товарищ, который пишет в силу сложившихся отношений. Бросилась к речке, упала на прибрежный пригорок с густым запахом земли, трав, цветов. Долго, долго не вскрывала письма. Вскрыла и задохнулась от первых же слов.
«Прости, милая Саломка, я так был подл и нечестен к тебе. И только сейчас, сию минуту, когда пишу тебе эти строки, понял, что нет у меня ближе, любимее человека, чем ты. Кругом кровь, подлость, измена… Только ты, ты мой островок доброты и счастья, всё так же остался верен мне. Здесь же никому верить нельзя. Сказать честно, то я ладно запутался. А как выходить из этой путни, сам не знаю. То мы ставим одно из правительств, то своей же рукой сметаем. Все пишут и кричат о революционной демократии, а все до единого сволочи. Все зовут за собой народ, а все до единого тот народ ненавидят, играют им, как пастух на дудке. То меньшевики, эсеры (Вологодский, Марков, Патушинский и иже с ними) отнимали земли у владельцев, передавали их крестьянам, теперь, боясь тех же владельцев, всё возвращают обратно. А вот что сказал на днях мой друг – генерал Гада: “Мы стояли и будем стоять на страже демократии и ее завоеваний. Но здесь мы снова видим диктатуру единоличников-правителей, которые путем измены и нашего мятежа навязывают народу свой режим, как это делали большевики. И мы, мы сделаем всё, чтобы снова восстановить демократию, которой, может быть, еще и не было, но она будет. Считаем кризис власти неразрешенным, потому с этой глупорежимной сибирской демократией пора кончать”.
И мы с ней кончили. Всех депутатов съезда Учредительного собрания арестовали в Челябинске и отправили в город Шадринск, пусть посидят в тамошней тюрьме и подумают.
Но ты прости меня, я знаю, тебе эта политика, эта вся возня не к делу. Ты ждешь меня, и я спешу к тебе. Пока не могу добраться, но Гада мне обещал, что скоро, и очень скоро, мы будем в своих краях, если ещё не случится какой-либо заварухи… Я люблю тебя. Это я понял по тому, что начал тосковать по тебе…»
– И за это спаси Христос, что через столько лет начал тосковать, – грустно улыбнулась Саломка.
«Письма мне не пиши, все равно они не найдут меня. Целую многажды раз и спешу к тебе. Твой Устин. 14 июля с нарочным».
Над Сихотэ-Алинем благодатный август, первозданная тишина… Тихая тоска в сердце Саломки. Устала она от одиночества. Добро, хоть баба Катя вернулась. Окончательно разругалась с Бережновым, оставила заполошного супруга Алексея Сонина, решила уйти от мирских дел и жить спокойной жизнью. Да и дочку стало жаль: одна-одинешенька сидит в тайге, ждет Устина. Он, перевёртыш, всё воюет и воюет. Когда же мир? Вот такой, что завис над таежной благодатью.
А Арсё уже пытала баба Катя:
– Так на чьей же стороне Бережнов Степан Алексеевич? А?
– А черт его разберет, на чьей. Пока были большевики, был на их стороне, пришли белые, стал работать с Ковалем, секут и порют всех без разбора, кто хоть чуть держался стороны Шишканова и Лагутина. Все оборзели, озверели.
– А как мой старый дурак?
– Собрал отряд своих и ушел в сопки. Был маленький бой с бережновцами. Наших побили, немного ранили, немного убили. Ранен Журавушка, Исак Лагутин. Вот я и приехал за тобой, чтобы лечить раненых ехала.
– Провалитесь вы пропадом! Как подрались, так и вылечивайтесь. Неймется вам. Мало, что вся Расея в драке, так еще вы! Не поеду, так и передай старому, что не поеду. Дочка, ожидаючи Устина, уже тоской изошла.
– Может, поедешь? Шибко плохо Журавушке. Больно ему. Пуля раздробила ребра, хватила руку, ранила ухо. Весь в крови, сам не свой, нас не узнаёт.
– Черт раскосый, вечно ты заходишь издалека, так бы и сказал, что родненькому Журавушке плохо. Саломка, и где ты? Живехонько седлай коня, я пошла подбирать снадобья. Да винчестеришко мой достань, мало ли шалопаев-брандахлыстов счас по тайге шастает. Живо! Себе тожить седлай Каурку, свой винчестер прихвати. Так веселее будет. Без работы да с нудьгой можно и душу убить. Живо! Не стой, выводи коней из конюшни! – зашумела баба Катя.
Степан Бережнов рычал и ревел. О подходе крупных сил партизан ему донесли разведчики. Казалось, что уже всё, метания кончились, что власть в его руках. Но ее снова могут отобрать. С такой силой, где-то в триста дружинников, не устоять перед партизанами и бывшими красногвардейцами (Советы распустили их отряды, не устояв перед превосходящей силой белогвардейцев и интервентов).
– Что будем делать, Коваль?
– Ты больше меня знаешь, что делать и как делать. Снова будешь хороводиться с большевиками, тебе такое с руки.
– Было с руки, теперь не с руки! Не будь тебя, могло случиться иначе. У тебя на поводу шел.
– Тогда, господин главнокомандующий всеми таежными дружинами, будем воевать. Драться с партизанами, с большевиками. Дураку ясно, что их власть уничтожена, знать, недолог час, когда уничтожим и остатки. И хватит вам мотаться! Большевики – наши враги. Даже малое заигрывание с ними – уже предательство, – заявлял, как с плеча рубил, Коваль, расхаживая по горнице в широченных галифе и френче, поскрипывая хромовыми сапогами. – Значит, борьба, и борьба до конца!