Шрифт:
Я начинаю понимать, что темный ложок был тем последним заслоном, которым отгородился лес от грибников. И если дряхлые бабуси, что ходят по грибы километров за тридцать как-нибудь, с помощью Николы-святителя, перебирались через гать, то тьма и глушь Черного лога были для них препятствием неодолимым. Лес после лога пошел совсем глухой, и, если не считать едва различимого лотка примятой травы, никаких признаков людей не обнаруживалось. А впрочем, следопыт я неважный, потому что хороший следопыт, вроде Кожаного Чулка или Дерсу Узала, тотчас сказал бы, какой человек прошел здесь месяц назад, был ли он старик или ему тридцать, как мне, был ли он женат или холост. Зато нашел я в траве новую заржавелую подкову, из чего заключил, что она принадлежала лошади, лошадь леснику, а лесник, живущий на Ягодном кордоне, вероятно, человек бесхозяйственный, ленивый или больной, потому что у доброго хозяина конь всегда кован крепко, на полный круг.
Находке своей я очень обрадовался. Во-первых, издавна известно, что подкова — некий счастливый амулет, и, значит, неизменная удача ждет меня впереди, а во-вторых, она напомнила мне далекие детские дни.
В огороде возле нашего дома при перекопке гряд подков попадалось немалое количество. Моя бабушка Ирина Карповна, приняв находку в корявые изробленные руки, всегда с теплым умилением осматривала ее и бережно уносила под сарай. Не знаю, откуда брались те большие, изъеденные земляной сырью подковы. Может быть, шли лет пятьсот назад неведомые племена, может, кипела жестокая битва, о которой не знает история… Ясно только, что по количеству найденных подков я был счастливейшим из людей, и вот — надо же! — еще одна, даже плоские гвозди в ней целы, а это, как уверяла бабушка, счастье внакладку.
Так, раздумывая о подковах и счастье, я прошел без приключений километра три, пока не встретил гигантскую сосну, рухнувшую поперек тропы. Я сел верхом на ее толстый комель, отдыхал, ступни ныли сладкой болью.
В долгой тишине слух настолько обострялся, что слышалось, как падает лист с берез, как шелестит хвоя под лапками муравьев. Вдруг совсем рядом раздалось какое-то поскрипывание: «Зи, зи, зи». Оно казалось знакомым. Я силился вспомнить, где слышал такой звук, и вспомнил — стал внимательно приглядываться к морщинам коры. Вот же! На серо-бронзовом сучке сидят два жука-усача. Сосновые дровосеки. Их называют в народе стригунами, будто бы за способность стричь волосы на голове. Сколько раз пускал я таких стригунов бегать по голове, и ни один из них не брался за парикмахерские обязанности. Я почти уверен, что на стволе сидела влюбленная парочка. Скрип же не что иное, как вечерняя серенада, которой услаждал свою подругу жук покрупнее и подлинноусее, быстро-быстро двигая жесткой шейкой. Маленькая самка слушала молча. Впрочем, здесь мог быть просто семейный разнос, устроенный нерасторопной жене. Один вариант не исключает другого. Ведь в мире жуков, бабочек, птиц должны быть и ревность, и ссоры, и сентиментальные минуты, не говоря уж о любви.
Жуков-усачей я знал хорошо по тем временам, когда искал их для коллекции. Они попадались поодиночке, реже парами, но никогда компанией, хоть были многочисленны. Цветочные усачи-лептуры, полосатые, как зебра, странгалии встречались мне очень часто. Сорвешь на луговине пахучую кисть таволги, и на ней обязательно есть пара усатых-полосатых. Реже находил я зеленых осиновых скрипунов. Это были серьезные жуки-мечтатели. Возьмешь такого в руку — он и не пытается вырываться, лишь шевелит членистыми усиками, сидит, поскрипывает задумчиво.
Пока я разглядывал жуков, стемнело. Я заспешил. А когда торопишься, всегда начинает попадаться что-нибудь интересное. Сначала из липняка у тропы слетел большой черно-сизый глухарь, потом за поворотом в темном осиннике затрещало, и кто-то большой начал ломиться во всю мочь, тяжко вздыхая. Я встал. Слушал, как шумят листья. Руки дрожали. Кто там ломился, удаляясь прочь, — лось ли, медведь или сам леший, — ничего не знаю.
Да скоро ли кордон? Уж не заблудился ли я?
И вдруг через десяток шагов с радостью узнал место. Тропа вывела на небольшую елань, обросшую темным лиственным лесом, в сочной траве хлюпала вода. Не знаю почему, но лужок этот всегда сочился водой. Даже в самое засушливое лето здесь было сыро, хоть ни ручья, ни ключика, ни какой-либо другой теклины нигде не обнаруживалось.
— Такое уж мочливо место, — пояснял мне когда-то огневщик Кузьма, живший на кордоне. — Из-под земли, видать, вода проступает.
Я перешел хлюпающую елань, пересек полосу ельника, — и передо мной открылась просторная луговина меж двумя пологими лесистыми увалами. Ближе к опушке чернел полуразрушенный барак с пустыми глазницами широких окон. Давным-давно жили тут рабочие-лесорубы. К бараку примыкал добротный дом лесника — кордон. Громадные многоствольные березы величаво стояли на опушке над осиново-ольховым мелколесьем.
В синем воздухе пахло сыростью и сеном. Навстречу мне со злобным лаем вылетела взъерошенная дворняжка. На глухом дворе лесника, гремя цепью, басила овчарка. В жилой части барака заскрипела дверь. Согбенный старик, стриженный по-кержацки, в скобку, вылез на порог.
— Кого надо? — щурясь всем загорелым лицом, спросил он.
Пока я объяснял, что хотел бы видеть лесника, старик что-то жевал, поблескивая на удивление крепкими зубами, выбирал крошки из бороды и разглядывал меня с простодушным любопытством, как ребенок обновку.
— А никого нету. Павел Васильевич в Свердловско уехал, и жена с ним. У его двое сыновей в Свердловском живут. Дома хорошие у обоих, — словоохотливо пояснил он.
— Как бы мне переночевать или пожить здесь дня три, — изложил я свою просьбу.
Старик еще раз поглядел.
— А живи, место есть, — просто ответил он. — На охоту, што ль?
— Вроде бы…
— Айда, заходи…
Так я познакомился с помощником лесника, или, как он сам себя именовал, полесовщиком, Иваном Емельянычем.