Шрифт:
— Добрый вечер, — сказал Атис. Он подошел к Даце и сел рядом с ней. — Разрешите?
Даце еще раз разочарованно посмотрела на дверь и чуть отодвинулась от Атиса. Почему он не сел рядом с Валией? — удивилась она. Та вошла недавно в новом зеленом платье и долго вертелась посреди зала, пока не подыскала себе место. Так надушилась, что на весь зал пахнет.
И Даце сама удивилась, как безразлично ей теперь, что Атис сел рядом с ней. Еще совсем недавно она от счастья лишилась бы рассудка, а теперь — пускай сидит себе! И она смело спросила его:
— Ты один? Где же все твои?
— Анечка как будто грипп схватила, так остальные с ней остались, — отвечал Атис.
«Как свободно с человеком, когда он тебе безразличен, — думала Даце. — Ах, какая я раньше была дура!» — и она ласково улыбнулась Атису.
А он, глядя на ее светлое лицо, удивлялся, почему он раньше не замечал, какая это милая девушка. Он еще посмеивался над ней. Она казалась ему овечкой. А она никакая не овечка. Даце заметно изменилась. Месяц назад Даце поступила в заочную среднюю школу. Должно быть, это и придало ей смелости, уверенности. И Атис признался себе, что Даце нравится ему именно своей простотой, непосредственностью.
«Нет, Максис не приехал», — подумала Даце и решила больше не оглядываться на двери. Она наклонилась к брату:
— Тео, ты видишь толстяка с усами во втором ряду… ну, того, что сюда смотрит? Это эзерлеясский садовник… он в этом году выращивал помидоры и огурцы на торфе — сверху небольшой слой торфа, а под ним — вода с минеральными удобрениями. Получил очень хороший урожай. Интересно, правда?
— Он выглядит сердитым, — сказал Теодор.
Даце засмеялась и покачала головой:
— Нет, он ничуть не сердитый. Я его знаю — это шурин Силабриедиса. — Затем она повернулась к Атису, который слушал ее разговор с братом, и добавила: — Хорошо садовником быть.
— Да, конечно, — живо согласился Атис. — Приятная работа. Юрис тоже о теплицах подумывает. Вот и будешь садовником.
— Я же не умею… но если научиться… тогда, конечно.
За сценой дали третий звонок. Край занавеса зашевелился, приоткрылась едва заметная щелка. Это Ливия рассматривала публику. Ей хотелось узнать, пришла ли Инга. «Пускай посмотрит, как люди будут смеяться и веселиться — это совсем не то, что их кривлянье в библиотеке. Надо проучить эту девчонку. Разве это не наглость — осмеливается людям прямо в глаза говорить, что у Дома культуры безыдейный репертуар? Погоди, дорогая, ты еще получишь за свою идейность, еще наплачешься. Сидела бы в своей библиотеке и не совала бы другим палки в колеса — за это по рукам получить недолго. И получишь, можешь не сомневаться! Видала я таких…» И Ливия твердо решила завтра же отправить в райком комсомола письмо, в котором она писала, что комсомолка Инга Лауре, будучи секретарем первичной организации, запустила свою работу: в библиотеке ни одной схемы о семилетке, совсем мало стендов и диаграмм. Лауре, очевидно, забыла о больших задачах, записанных в комсомольскую путевку, по которой она приехала. Зато она усердно занимается не своим делом. Чтобы прикрыть свою бездеятельность в библиотеке и в комсомольской организации, где за полгода не состоялось ни одного собрания, Лауре устраивает для молодежи всякие балаганы. Сама она ведет аморальный образ жизни. Всему колхозу известно, что у нее интимная связь с председателем, у которого в Риге жена с ребенком. Ливия собиралась закончить письмо вопросом: достоин ли такой человек звания комсомольца, можно ли такому человеку доверить столь ответственное идеологическое дело, как работа библиотекаря?
Разумеется, Ливия напишет письмо не своей рукой, а подпишется «Колхозник», или «Сельский житель», или еще как-нибудь.
— По местам! Остальные долой со сцены! — распорядился Дижбаяр.
Занавес потянули с двух сторон, и он открылся.
Инга сидела в темном зале, на одной из последних скамеек, и безразлично смотрела на сцену. Она не хотела идти сюда, но пошла ради Марии и Виолите.
Когда Инга чувствовала на себе взгляды людей, она улыбалась, чтобы все думали, что она беззаботна и весела. Но лицо ее походило на маску, потому что глаза были ледяными, неживыми.
Глаза говорили правду, они не могли ничего утаить. Инга чувствовала себя опустошенной, сломленной, униженной.
Разумеется, нет ничего страшнее, чем стоять у открытой могилы любимого человека, но похоронить любовь тоже очень страшно. Хорошо еще, если ты можешь вырвать ее из сердца, если у тебя хватит сил гордо уйти, тогда хорошо! Но когда ты пытаешься сделать это и, в своем бессилии, сознаешь, что любовь пустила глубокие корни, которые вырвать можно только вместе с частицей сердца, — тогда это страшно! Ночью ты впиваешься зубами в подушку, чтобы никто не услышал стона, не догадался о твоих муках. И, наверно, уже в тысячный раз ты, прижав рот к подушке, спрашиваешь: «За что? За что надо было так унижать? Я ведь так тебя любила… я ведь так… даже слишком… конечно, слишком».
И странно — больше всего ты страдаешь от утраты этой чудесной духовной близости. Ты молода, ты встретишь на своем пути другого, но никто никогда не заменит тебе его! Как ужасно сознавать это! Возможно, ты ошибаешься, но теперь ты в этом твердо уверена.
Порою тебя мучила мысль: а может, в жизни иначе не бывает? Может, такая любовь — только плод твоего воображения… наверное, ты опять все идеализируешь, а настоящей любви и не бывает?
Все равно, пускай ее и нет — но другой любви ты не признаешь, иначе любить ты просто не умеешь… а только вот так — всей душой, на всю жизнь!
Ты не стала встречаться с ним и выслушивать его объяснения. Какие могут еще быть объяснения? Разве человеческое сердце можно заштопать? Разве можно забыть о том, что человек, которому ты так безгранично верила, оказался обманщиком? Ладно, можно понять, что у него когда-то были какие-то отношения с этой женщиной и что у них ребенок… но разве о таких вещах можно молчать? Нет, если любишь по-настоящему — никогда! А если ты лгал, то как после этого уважать тебя. Можно пойти и на это, но, видно, у тебя с ней вовсе не покончено. А то разве поехал бы ты в Ригу и жил бы там целую неделю?..