Шрифт:
Меж тем бойцы невидимого фронта готовили найденные материалы к занесению в протокол, т. е. собирали в стопочку на столе все, что постепенно находили: книги, тетради, записки, письма. Бардин был на сортировке: все подозрительное описывал и складывал в бумажный мешок, а все благонамеренное отодвигал в сторону. Иногда возникали мелкие дискуссии.
Михайлов: А это зачем? Это же стихи Ахматовой.
Бардин: Да, но американское издание.
Михайлов: Ну и что, что американское? Джинсы вы же не изымаете?
Бардин: Вы предисловие читали?
Михайлов: Да вырвите его, мне не жалко.
Бардин: Ну, зачем же книгу портить.
В очередь к майору один за другим выстроились на полу четыре ящика из книжного шкафа, полные бумаг. Пока майор описывал первый, Михайлов окинул взором остальные три и вдруг похолодел: в последнем ящике, с самого верху, во всем своем наивном бесстыдстве, лежал черновик юбилейной листовки, написанный рукой Иры Каплун четким ученическим почерком. — вопиющая улика, совершенно непростительная для конспираторов: рукописные материалы прямо вели к уголовной статье, поэтому их во что бы то ни стало надлежало по получении немедленно перекатывать на машинку и предавать огню или унитазу. И вот на тебе: лежит, как ни в чем не бывало, прямо сверху в четвертом ящике, и очередь неумолимо приближает улику к майору.
Михайлов подошел к столу, указал на уже проверенные папки, спросил: «Можно убирать?» — «Да, пожалуйста». Он взял папки и, пронося над четвертым ящиком, уронил нижнюю на него. «Пардон», — сказал Михайлов, и когда поднял папку, листовки сверху уже не было. С бьющимся сердцем Михайлов стал ждать разоблачения. Его не последовало. Подвиг был благополучно совершен.
Следующий обыск Михайлов пережил в начале 70-го года. Процедурой руководил симпатичный капитан с многозначительной фамилией Губинский. Видна была явная неохота, с какой он перебирал михайловские архивы, и половину бы, точно, оставил, если бы не мордатый ветеран щита и меча, злой и въедливый его помощник. Увидев в руках Губинского Евангелие своего прадеда, угодско-заводского священника Василия Павловича Всесвятского, крестившего самого Жукова, Михайлов занервничал и попросил не трогать. Губинский листнул и отдал. Но сволочь мордатая перехватил и указал на изнанку обложки, где рукой предка аккуратно было начертано: «Евангелие свящ. Всесвятского Василия Павловича». Губинский вздохнул и опечатал. Собственноручные надписи на книгах рассматривались жандармами как самостоятельные тексты и подлежали проверке. Мало ли какой такой «свящ.».
Славу и Иру продержали в Лефортовском следственном изоляторе КГБ несколько месяцев. Убедившись, что они отказались от замысла еще до ареста, их отпустили. Оле досталось хуже всего: ее отправили в Казанскую спец-психушку (психиатрическая больница-тюрьма). После освобождения она эмигрировала во Францию. А Ира и Слава через некоторое время организовали комитет, разоблачавший советскую карательную психиатрию. На сей раз Вячеслав Иванович загремел в лагерь, честь по чести, на 4 года. Взяли бы и Иру, но она погибла в автомобильной катастрофе в 80-м году.
Что касается подмосковного Володи, то по ходу следствия выяснилось: за месяц до ареста компании главный конспиратор явился в КГБ и сдал их со всеми потрохами. Так Михайлов ни разу его и не увидел.
Здесь описываются события 69-го года. Михайлов предстает на их фоне бывалым и мудрым подпольщиком. А всего за два года до этого он и сам печатал листовки. Глухой ночью, на подмосковной даче, в небольшой компании, одушевленной присутствием необыкновенно красивой Таты — печатал листовки фотоспособом наперебой с Володей Лебедевым, которого тогда звали так же, как теперь Чубайса, — Рыжий. Но тогда в слово вкладывалась только нежность.
Для фотоспособа было заготовлено все, кроме красного фонаря. Красавица Тата пожертвовала свою комбинацию. Чего только люди не кладут на алтарь. Карточки были 10 x 15, текст был сочинен и исполнен Михайловым левой рукой печатными буквами.
Наутро следы преступления сгинули в пламени. Участники расходились по очереди. Михайлов с Лебедевым, поминутно озираясь, приехали электричкой в Москву, где все утро разносили по почтовым ящикам конверты с печатными буквами: «Литературная газета»; «Новый мир»; «ЦК ВЛКСМ»; «Morning Star» и т. д… Штук 100, наверно, было конвертов этих.
О чем листовки? О тогдашних мерзостях режима, о чем же еще. Хоть какой-то резонанс? Ни малейшего. Только это вот воспоминание: ночь; зима; черные тени; азарт и страх одновременно…
Если к этому добавить август 1991 г., то Михайлов почти выходит в ветераны Великой Демократической Революции: и тебе листовки, и баррикады. Вот только каторги не было. Галина Борисовна (такая была придумана кликуха для госбезопасности) так и не тронула его. Хотя и подумывала. Но не стала.
Дело № 24
Однажды Михайлова вызвал следователь КГБ Александровский. Имя-отчество его было легко запомнить: Павел Иванович, как у Чичикова. Однако на Чичикова наш Павел Иванович никак не походил: у него было совершенно мужицкое, с грубыми чертами лицо — то есть скорее Собакевич, уж если на то пошло. Но от Собакевича наш Павел Иванович категорически отличался в сторону разнообразной и широкой образованности. Михайлов даже как-то раскланялся с ним — не где-нибудь, а в Театре на Таганке, куда Павел Иванович пришел совсем не по службе, а по культурной потребности (впрочем, не исключено, что и по службе). Видели его люди и в Консерватории, в Большом зале, и в Лейкоме у Захарова. Говорят, за успешное доведение известного диссидента Вити Красина до кондиции (то есть до полного раскаяния в содеянном) он был произведен в майоры и написал будто бы диссертацию «Методика допроса по 70-й статье». Не то сначала диссертацию, а после уж в майоры.