Шрифт:
70-я статья Уголовного кодекса в Советской России полагалась за хранение, изготовление и распространение крамольной литературы, например, сочинений Солженицына. Наказание было до 7 лет лагерей плюс 5 ссылки. Приложив статью к интеллигенции, можно было всю ее немедленно отправлять на каторгу: кто же тогда не читал крамолу и не передавал товарищу? Однако начальство статью прикладывало лишь к чересчур деятельным. Поэтому в новейшие времена бывший шеф госбезопасности, прямо глядя публике в глаза, с легкой душой отчеканил:
— Мы исполняли закон. Какой был закон, такой мы и исполняли.
За этим угадывалось продолжение:
— И скажите спасибо, что прикладывали выборочно.
Наш Павел Иванович как раз и был талантливым прикладывателем 70-й статьи к диссидентам. Ему мало было справлять должность, ему нужно еще было чувство справедливости и превосходства, а то иначе он выглядел бы держимордой и душителем всего живого. Ну, какой же Павел Иванович душитель? Да боже упаси. Да он и сам, несомненно, был не чужд критической мысли, но право ее выражать оставлял всецело и исключительно за начальством.
Размышляя дальше, Михайлов усматривал, что в этом пункте следователь КГБ и рядовой свободомыслящий гражданин полностью совпадали. Оба они как бы с гневом обращались к диссиденту:
— Я не глупее тебя: я не хуже тебя вижу гадости и недостатки, но я молчу, ибо заявлять себя противу начальства бесполезно. А ты заявляешь, думая, что тем самым ты храбрее меня. Но от такой храбрости нет никакой пользы, кроме вреда. Следовательно, я разумнее тебя. И твоя смелость, если покопаться, идет не от ума или совести, а от истерики, тщеславия или психопатии. Так что, как выражался штабс-капитан в «Записках Печорина»: «Дурак ты, братец, пошлый дурак. Ну и пропадай, как дурак».
Михайлов был не дурак, но не сказать чтобы этим очень гордился. Хотя, по правде говоря, в разгар уникального следствия по делу № 24 ему не раз мерещилось и даже в какой-то (небольшой) степени желалось собственное попадание в каталажку. При этом больше всего его смущали не допросы следователей с их криками и угрозами, не суд и приговор, а уголовники, с которыми его вдруг да посадят. Он совершенно не представлял, сумеет ли с ними обойтиться. А следователей — нет, их он не боялся и к Павлу Ивановичу шел хотя и уныло, но бестрепетно.
Оказалось, что его позвали на очную ставку с Красиным Витей. Цель была — объяснить Михайлову, а через него многочисленным московским диссидентам, какое это особенное дело — № 24.
Формально оно касалось только «Хроники текущих событий». Это Наталья Горбаневская и Илья Габай придумали в 68-м году выпускать регулярный бюллетень о текущих преступлениях Софьи Власьевны (так любовно именовали в обществе советскую власть) и Галины Борисовны (госбезопасность). Идея витала в воздухе и сразу стала плодотворной. «Хронику» — два-три десятка страничек на пишущей машинке — собирали по всему Союзу самые разнообразные граждане — крымские татары, питерские студенты, московские учителя, прибалтийские священники: кого когда взяли, кого обыскали, кого сослали, арестовали, засудили, выдворили — за чтение Авторханова, за пение Галича, за письмо в газету, за анекдот о Брежневе, за баптизм, сионизм, национализм, антисоветизм… «Хроника» повела этот счет, и вела его 16 лет. Сначала ее выпускала Наташа Горбаневская, пока не арестовали: затем Тоша Якобсон, пока его не выперли в Израиль: потом Шиханович, Ковалев и другие, пока не пересажали всех. Все-таки последний ее номер вышел в 84-м году. А тогда, в 72-м. на 26-м выпуске, решено было капитально покончить и с «Хроникой», и с диссидентством. Завели дело № 24, взяли двух видных бунтарей — Якира и Красина (матерые сидельцы, еще сталинского призыва) и дали понять всему их обширному окружению: прекращайте и «Хронику», и вообще все — тогда, кроме этих двух, никого не тронем, даже если у вас руки по локоть в самиздатовских чернилах. Не делайте из нас кровавых жандармов. Побаловались — и хватит. Но, конечно, если не перестанете, то и мы не прекратим. Получите кровавых жандармов, раз вам так хочется. Конкретно: если выйдет 27-я «Хроника», возьмем Ирину Белогородскую. Так вот прямо и передали.
Матерых сидельцев удалось расколоть и сломать. И, сидя с Михайловым на очной ставке, Красин, с несчастными глазами, внятно излагал эту жандармскую установку, упирая на то, что хватит бессмысленных жертв, что, надо сказать, было Михайлову близко. Александровский сидел в стороне, укрывшись за «Литературной газетой». Михайлов сказал:
— Витя, а что ты меня агитируешь? Ты же знаешь: я уже давно этим не занимаюсь. Ну, а раз тут у вас такое необычное следствие, все так прямо, откровенно, возьми да изложи все это на бумаге — кому надо, пусть сами прочтут.
Здесь Александровский встрепенулся и сказал, что мысль интересная, что надо подумать. Впоследствии она была осуществлена. Витя такое обращение написал. Кому надо, собрались, прочли и заклеймили Витю презрением.
После очной ставки Павел Иванович попросил Михайлова задержаться. Он уселся на край стола и сказал:
— Есть такая притча. Попали на тот свет убийца и писатель, автор крутых детективов. Предстали они перед господом. Он ознакомился с прегрешениями каждого, разбойника простил, а писателю назначил геенну огненную. Тот взмолился: «За что. Господи? Убийцу Ты прощаешь, а я ведь пальцем никого не тронул. Почему же мне геенна?» А бог ему отвечает: «Твой грех тяжелее. Тот — однажды убил и покаялся, а твои книги до сих пор ходят по земле и сеют кровь и зло». Как говорится: habent sua fata libelli.
«Книги имеют свою судьбу» — до такой степени латынь Михайлов, слава богу, еще помнил. Но каков Павел Иванович! Между тем он продолжал:
— Всю эту вашу «Хронику» можно представить себе в виде большой машины. На поверхности мелькают, шумят какие-то детали, блестят шестеренки, вроде Белогородской, они первые и бросаются в глаза. Но мы-то с вами понимаем, что там, внутри, вдали от посторонних глаз, работает главный двигатель, незаметно и бесшумно, но именно он вращает эти детали и крутит шестерни, а значит, он и должен отвечать за всю машину, вы понимаете меня?