Шрифт:
Считайте, на ярмарках Хомка никогда до сих пор не был. Хозяйские дети уйдут, а он, батрак, остается пасти лошадей. Смутно-смутно сохранилось в памяти, как его, больного, возили в лугвеневскую больницу. День выдался базарный. До самого темна пролежал он в телеге, среди голого леса поднятых и подвязанных оглобель и несметного множества лошадей и коров, толпы народа. Он видел цыган, черных, горластых, нетерпеливых. Они скупали у мужиков лошадей и азартно били по рукам. У Хомки болела голова, его все время мутило, он даже не притронулся к покрытой глазурью лошадке с зелеными и желтенькими полосками, которую ему купила мать... Неожиданно потеряли всякую привлекательность и другие гостинцы — большая конфета в золоченой обертке с бахромой, связка желтых бубликов и кухон с наколотыми дырочками, липкий от сладкой поливки... Подходила к телеге худая, лупоглазая Малка, Лейзерова жена, того самого Лейзера, что когда-то имел свою кузницу в Городце, а потом в Асмолове. Теперь они перебрались в Лугвенево. Мать долго разговаривала с Малкой, обе поведали друг другу, по бабьей привычке, все свои невзгоды и горести, вздыхали, сетовали, шутили, смеялись над собой. Если кому-то доводилось видеть, как смеются тяжелобольные или танцуют чахоточные, так этот смех был то же самое или нечто весьма похожее. Малка гладила Хомку шершавой рукой по голове, и, хотя это было неприятно, он прощал ей. А она, видимо, запамятовав, называла его почему-то не Хомочкой, а Хведоской и все спрашивала, не забыл ли он Ицика и Ханночку — ее детей, с которыми он играл в Асмолове и не задирался, как другие дети, а очень дружил, особенно с Ханночкой; помнит ли он, как однажды упал с ней в глубокую яму с водой,— все тогда перепугались, думали, захлебнутся дети в яме... Хомка что-то припоминал, но кивнул ей нехотя, не имея желания говорить, и удивлялся, откуда у матери и Малки берется столько всего, что даже не закрывают рта. Ну, поговорили немного — и хватит, так нет же, говорят, говорят... Малка нежно гладила его, словно своего Ицика, и горестно рассказывала, что бедненький Ицик тяжело болел скарлатиной и умер у нее на руках, на глазах у самого доктора, господина Квятковского. И уже спокойней, веселее рассказывала, что ее умную — ух какую умную! — Ханночку взяла к себе в Смоленск богатая бабушка и учит ее там теперь в такой школе, где учатся только барышни, дочки состоятельных родителей.
Э, когда все это было! Теперь Хомка взрослый, он пойдет на ярмарку как полагается. Сапоги, шляпа, черные штаны, белая вышитая рубашка! А лошадей сегодня сторожить будет хозяин: что ж, теперь Хомка большой парень, почему бы хозяину не оказать ему такую любезность!
— А ну, побыстрей, Хомец! — зовет Петрок.— Побыстрей, блины на столе!
Хомка и сам торопится, чтобы не опоздать. Уже не рано... Пчелы жужжат над стрехой по-дневному. Пулями дзинькают они через сенной сарай из сада в то заморье, что расцвело синими медовыми цветами. Воркуют на коньке крыши голуби, в подвешенной голубятне пищат птенцы, чирикают на заборе и на сеновале воробьи. Погодка выдалась!.. Фыркает, высунув язык, Куцая и устало, лениво виляет Хомке лохматым хвостом... Пахнет блинами... Хорошо будет на ярмарке...
— Послушай-ка, Хомка! — сказал по пути Петрок.— Вот, брат, какое дело. Гулять я сегодня буду с Авдулей — ты ее видел, из Городца. А городчанские парни — черт их знает, может, в драку полезут... Так ты будь настороже! Чуть что заметишь — дай мне знать, а сам зови асмоловцев.
— Ладно, позову,— согласился Хомка, но что-то тревожное, неприятное кольнуло краешком под ложечкой. Чего ради драться? Ведь ему так хорошо... Да и всем должно быть хорошо. Прячась от самого себя, он застенчиво оглядывает себя: сапоги блестят, под соломенную шляпу задувает ветерок. И так он доволен всем, так ему радостно, так легко дышать в поле, лаская влюбленным взглядом пахаря ниву, что, ей-право, не хочется думать о драке. Лучше говорить всем самое-самое приятное, ласковое, делать всем то, что они сами хотят.
Кто узнает в нем батрака, сына горького пропойцы Юрки? Скажут: парень как парень. Может, и не такой красивый, а все же ничего, красивый. Вот и приоделся нынче! В Лугвеневе соберется много девчат, веселых и нарядных, и Хомка будет любоваться ими сколько захочет. А они будут с ним как с равным. И никто не подумает, никто не подумает о нем худо: гуляет парень на ярмарке — ну и гуляй!
— Знаешь что, Петрок? — вдруг спросил он, когда проходили мимо рощи.— Сниму-ка я тут сапоги... Ногам легче, Да и сапоги не будет стаптываться о корневища... а?
Петрок усмехнулся: уж больно заботится батрак о хозяйском добре!
— Как хочешь,— сказал он.
Пока Хомка разувался, их догнали другие асмоловские парни. Дальше пошли вместе — с шутками, пересмешками, шумливой и веселой, отчаянной ватагой.
II
Незаметно пришли в Лугвенево, встретили знакомых, и еще находили их то тут, то там, и смотрели по сторонам с таким видом, будто завоевали это местечко или на худой конец, принесли ему великую радость своим появлением на ярмарке...
Хомке пришлось еще раз выслушать наказ хозяйского сына, как вести себя в случае войны с задиристыми городчанами, после чего только он наконец получил возможность отстать от него и пошел бродить один. Он знал, что Петрок сперва будет искать Авдулю — да пока еще найдет, потом походит с ней, погуляет, видно, станет угощать пивом, а война, если и начнется, так ведь не сразу же. Хомка остался один в этом человеческом муравейнике, и, непонятно почему, ему стало тоскливо... И деньги в кармане есть, можно купить ситро и жареных семечек, можно покататься верхом на деревянном коне на карусели под музыку. Однако он чувствовал себя совсем одиноким, робел, досадовал, что колеблется и не может решить: тратить ему деньги, которые дал Петрок, или не тратить? Другие парни плясали до изнеможения, а Хомка, который несколько раз порывался пригласить на полечку молоденькую, хорошенькую девушку из Городца, стоявшую рядом с ним, простенько, но мило одетую, молчаливую, но славную,— все не мог набраться духу. Когда большая толпа зевак вдруг подалась в сторону от рьяных танцоров, плясавших до одури и ничего не видевших вокруг себя, девушка невольно ухватилась за него, чтобы не упасть, и он, наш бедный застенчивый Хомочка, осоловел от радости, залепетал ей, сам не зная что, чувствуя лишь, как сильно затукало сердце.
— Ганутка! — крикнула ей из круга подружка, думая, что они в паре.— Ты почему с ним не танцуешь? — и засмеялась.
— Хочешь, пойдем? — коротко бросила ему Ганутка, и не успел он опомниться, как неведомая сила сдвинула его руки-ноги и завертела его с нею в польке.
Танцевать Хомка не очень умел, да и танцевать было неудобно: пары налетали одна на другую, теснота, а ноги все время сбиваются с такта: ярмарочный шум заглушал музыку... Плотная пыль поглотила все вокруг. А кроме того, Хомка стыдился своих потных, влажных ладоней. Он никак не мог заставить себя смотреть не куда-то мимо Ганутки, а хотя бы изредка под ноги и хоть немножечко, но на Ганутку. Так нет же, бросить взгляд ей на плечико он еще так-сяк мог, но чтобы глаза в глаза — ни-ни. И не получил того удовлетворения, о котором мечтал.
После танца он, стесняясь, поблагодарил ее, она же — охотно или нехотя, кто знает! — промолвила с девичьей нежностью:
— Как хорошо ты танцуешь!.. Легко с тобой...
И немного прошлась с ним. Очутились возле будки с ситро. Торговала Малка. Она все присматривалась, присматривалась, но в таком большом и разодетом парне не узнала Хомочку. Когда же он подал ей руку и сказал, недогадливой: «Я — Домнин сын»,— Малка поставила ему и его девчине самую большую бутылку ситро и две глиняные кружечки, хотя другим парам давала только по одной, насыпала два стакана жареных семечек, положила на прилавок два пряника и стала расхваливать Ганутке Хомку, словно он был ей родной. Хомка колебался: покупать ли пряники? Но Ганутка, почувствовав, что он колеблется, так доброжелательно сказала ему совсем детским взглядом синих глаз: «Не надо, обойдемся и без них»,— что ему вдруг нестерпимо захотелось увидеть пряник в ее мягких румяных губках.