Шрифт:
– Это я понимаю, - с отчаянием соглашается Стордж.
– Да, веселая жизнь. Она так неразумна, так ненадежна. Обязательств для нее не существует. Да; надо кончать.
– Вот именно. И сейчас самое время, раз вы поссорились. Пошлите ей небольшую сумму, если захочется - оплатите счета и дайте знать, что квартира сдается. При таких отношениях что хорошо? Что ты ничем не связан.
– Да, она ведет себя очень плохо, просто бессовестно.
Стордж из своего служебного кабинета пишет Табите письмо на восьми страницах, в котором с достоинством разъясняет ситуацию, отчасти оправдывается и намекает, что примирение не исключено - конечно, на известных условиях.
Проходит неделя, ответа нет, он начинает терять в весе. Пиджак висит на нем, как тряпка, даже жена замечает это и спрашивает, не болен ли он.
– Нет, милая, это, наверно, погода.
– Тебе нужно отдохнуть. Слишком часто ты бываешь у этого Джобсона, из-за него и ложишься поздно, и пьешь много.
Стордж не в силах даже заступиться за старого друга. Да он и сам не может простить Джобсону, что тот навлек на него всю эту муку, этот позор. "Не мог оставить меня в покое. С чего он взял, что мне вообще нужна любовница? Я был вполне доволен жизнью, когда он затеял эту дурацкую историю". И, встретив Джобсона на улице, отвечает на его сочувственный возглас только угрюмым взглядом.
Джобсон с огорчением отмечает его желтые обвисшие щеки, несчастное выражение лица.
– Не вешайте голову, дружище! Худшее позади.
– Мне-кажется, я ей ничем не обязан. Я сделал все, что мог.
– Вам нужно сменить обстановку, голубчик. Что, если нам на недельку махнуть в Париж?
Стордж ухватился за эту мысль.
– Да, да, отлично придумано. К чему мне здесь оставаться?
Они тут же договариваются о подробностях, и Джобсон, похлопав старого друга по плечу, снова просит прощения, что познакомил его с Табитой.
– Но больше вы ее не увидите. Когда мы вернемся, ее уже не будет. Я своими руками ее выставлю.
– И они расстаются.
Стордж думает: "Ему кажется, что я с самого начала проявил слабость, но это не слабость. Просто я не лишен человеческих чувств. А впрочем, с этим покончено. Это я решил твердо. Да вернись я к ней после того, что случилось, - любая катастрофа будет мне только заслуженной карой". Он вспоминает презрение Табиты, ее жестокость, представляет себя банкротом, притчей во языцех, изгоем. И тут же в нем подымается желание, такое острое, такое мучительное, что ноги не держат и пот выступает на лбу. "Но это возмутительно, - думает он, - это страшно. Эта женщина меня погубит".
Медленно бредя по тротуару, он начинает постигать, что так тревожит Джобсона, какие новые бездны ужаса его подстерегают. И этот ужас гонит его вперед, мутит голову, шепчет: "Да ну же, решайся. Сейчас ты еще можешь спастись".
От чего спастись? Он сам не знает; может быть, только от окончательного решения. И на следующий день, бледный, дрожащий, он сидит в закрытом кэбе, который во весь опор несет его на Вест-стрит. Как большинство сумасшедших, он сознает, что сошел с ума. Он понимает и позорность, и опасность своего положения; и чем больше презирает себя, тем острей его радость. Он посыпал главу свою пеплом и молится о том, чтобы быть втоптанным в грязь.
Неужели Табита уехала? Он этого не переживет. Он стрелой взлетает по лестнице и, застав ее за штопкой чулок, вскрикивает, разражается слезами, падает на колени и целует ее руки.
Табита сильно удивлена, слегка рассержена.
– Осторожно, милый Фред, у меня иголка. Почему ты не предупредил, что приедешь?
Но, поняв, что он явился с повинной и готов пообещать, что ноги Джобсона больше не будет в ее квартире, она постепенно смягчается. Да что там, такой доброты он от нее и не ожидал. Она целует его в лоб - ни разу еще она его не целовала; берет с него обещание не уходить; замечает, как втянулись у него щеки, и советует попринимать сироп Пэрриша; ласково попрекает его за привычку простужаться и хлюпать носом - Совсем как Джонни - и предлагает купить ему теплый нагрудник. Ему страшно, но она держится так добродушно и снисходительно, что он захлебывается от любви. Он уже клянет себя за слепую ревность, он говорит: - Ты моя жизнь, Берти.
– Да, Фред, - воркует она, - я очень за тебя беспокоюсь. А нагрудник купи обязательно. Если будет шерстить, я подошью батистом.
– Родная моя!
– Но я вот о чем думаю, Фред, тебе нужно какое-нибудь интересное занятие. Мужчина не может жить без всякого дела.
– У меня дела фирмы отнимают достаточно времени.
– Это не то, в контору ты не можешь не ездить. Нет, что тебе действительно нужно, так это... ах ты господи, я ведь обещала, что не буду...
Наступает долгое молчание. Потом откуда-то, словно из внутренностей Сторджа, слышится хриплый голос: - Ты про журнал?
– Понимаешь, Фред, это же для тебя, это было бы тебе так полезно. Отвлекало бы мысли от скучной работы.
– Я... я подумаю.
– А что касается расходов, то мистер Ринч мог бы вступить в половинную долю, а вы с мистером Мэнклоу были бы редакторами.
На это Стордж не отвечает. Как овца, которую ведут на бойню, он еще упирается.
И проходит около двух недель до того, как профессор Гриллер объявляет в печати к сведению литературного Лондона, что Фред Стордж основал новый журнал, и полгода до того, как журнал получает название. Но после долгих споров кто-то предлагает спросить мнения миссис Бонсер, и на этом споры кончаются. Она выбирает "Бэнксайд" [одна из старейших лондонских улиц, тянется вдоль южного берега Темзы напротив Сити; здесь во времена Елизаветы находилось несколько театров, в том числе шекспировский "Глобус", здесь лондонцы развлекались травлей медведей, здесь позднее селилось много писателей и драматургов], к этому названию склонялся и Мэнклоу, и Стордж тут же приходит к выводу, что лучше не придумаешь.