Шрифт:
Тени опытных убийц плавали по потолку, по стенам, перевоплощаясь то в забавных кукол, то в сказочных чудовищ. Упоров наблюдал за ними, уже лёжа на нарах.
— Здесь, — прошептал сердитый татарин, пряча нож за голенище.
Остальное произошло быстро. Татарин схватил спящего за руки, двое держали ноги, а оказавшийся на груди ещё не проснувшегося Белима Ворон затянул на горле полотенце.
Белим заколотился в конвульсиях, выворачиваясь пойманным угрем, но следующий рывок остановил его мучения.
— Все, он пошёл каяться…
Ворон спрыгнул на пол, вытер ладони об одеяло и встретился взглядом с поднимающимся с нар человеком.
Это было не в правилах зоны: вмешиваться в дела воров, а проявлять своеволие в такой откровенно вызывающей форме вовсе не рекомендовалось.
— Ты что хочешь, генацвале?
— Проводить душу убиенного раба Божьего, — ответил мягко и смиренно зэк.
— Не надо сорить хорошие слова: он был плохой человек. Пусть им занимаются черти! — Сердитый татарин чуть отвёл от бедра руку с ножом: — Убирайся, гнида!
Зэк, однако, не испугался, сделал шаг навстречу, оказавшись таким образом в зоне удара. Тогда Ворон попросил:
— Не мешай ему, Дли. Тебе никто не мешал — и ты не мешай. Делай своё, генацвале. Нас забудь…
Они покинули барак осторожно, без шума и суеты исчезая в темноте ночи, которая прятала их, как заботливая мать — нашкодивших в чужом саду детишек.
Густой голос Монаха шептал вслед убийцам:
— В покоищи Твои Господи: иди же вси святии Твои угюкаиваются, упокой и душу раба Твоего, яко Един еси Человеколюбец…
Оцепенение проснувшихся обитателей барака постепенно ослабло. Первыми зашевелились слабонервные новички, Не успевшие привыкнуть к лагерным судам.
— Ужас какой-то! — тёр нос проворовавшийся хранитель партийной кассы Иркутского обкома. — Пришли, убили и ушли. Кто хоть такие?
— Об этом тебя завтра спросят, — хихикнул из-под одеяла секретарь комсомольской организации Днепрогэса, сменивший в зоне имя Лазарь на Людмилу.
— Кто спросит? — заволновался хранитель.
— Кум, он любопытный…
— Но я ничего не видел. Я спал!
— Людка, перестань дразнить вахлака! Ты спи, пивень пузатый, никто ничего не видел.
«Все истекают страхом, — Упоров закрыл глаза, прислушиваясь к долгой молитве отца Кирилла над церковным вором. — Тихо, в себе, как умирающие деревья. Видит ли это Бог? А если видит, то что это за Бог?! И где Милость Его или гнев? Где Божья Воля в созданной Им жизни?»
Постепенно он изнемогает от неразрешимых вопросов и давних переживаний, груз их влечёт его в тяжкий сон, на пороге забытья он видит мать, склонённую над горящими свечами, простирающую над ними свои тонкие, прозрачные руки, сквозь которые проходит другой. розовый свет несказанной красоты, и думает о Боге уже без раздражения, постепенно примиряясь со всем, что Им послано…
— Где Рознер?! Рознер где? — орёт хромоногий капитан. — Как болеет?!
Он бросает к коленям обе руки, а затем грозит кулаками в небо:
— Нарочно, сука, закосил! Ну, я тебе сделаю обрезание: в кармане яйца носить будешь! Стадник!
— Да не волнуйтеся, Марк Борисович, зараз доставим вместе с дудкой.
Два охранника выволакивают из шестого барака первую трубу Европы Эдди Рознера. Хрясь! Сапог попадает в бок тщедушного музыканта. Трубач кубарем катится по дороге и шлёпается потным лицом в грязь.
— Братцы! — укоризненно ворчит Стадник. — Шо ж вы по брюху колотитя? Бейтя жидка по голове, шоб в ем коммунистично сознание пробуждалося. Який вы, пан Рознер, нежный: болеть задумали в любо время. После разводу подете сральню чистить.
Ну вот, все на местах. В конце плаца появляется начальник колонии строгого режима полковник Губарь.
— Смирно! — командует дежурный капитан.
Рознер подносит трубу к окровавленным губам. Капитан ждёт. Трубач набирает в лёгкие воздух, краснеет и тут же опускает инструмент:
— Нет, не могу, гражданин начальник. Грудь заложило…
— У-у-у! — рычит Стадник. — Люди на амбразуру кидались, а ему в дудку трудно дудиуть. Цаца пархатая! Пешков!
Не сводящий со старшины глаз Лешков жмёт на клавиши аккордеона, колонна трогается, и над плацем несётся: «Утомлённое солнце нежно с морем прощалось…»
Упоров думает о своей тачке: «Надо смазать подшипник колёса. Ещё надо успокоиться. Обязательно, чтобы думали — ты смирился. Скоро все будет по-иному. Изменится».
Даже внутри себя он не мог, не осмелился произнести слово «побег». Но знал — это время рядом, оно приближается осторожно, неслышно, чтобы однажды распахнуть перед ним весь мир, и долгое, умирание сменит безрассудство короткой жизни, а может быть, вспышка без звука выстрела, после которого сгустятся тени, упадут на тебя непроглядной темнотой и оправдаются или опрокинутся предсказания о Мире Вечном…