Шрифт:
Он сосредоточился и побежал что было сил. Все загудело, будто от удара по хрусталю. Страшная боль прошила его правый бок, он упал и лежал на бетонном полу, изнывая от страха. Далеко где-то слышались голоса, там будто прыгали через веревочку. Он схватился за голову, она была на месте. Тьму рассек луч, он падал сквозь решетку сточной ямы. Лео поднялся и отчаянно потянулся к решетке. Чья-то рука сверху схватила его руку.
Потом ему снилось, что он стоит на широкой равнине. Вдаль, в темноту черного домика, убегал канат. В домике стоял канатчик.
Голос с неба взывал: «Иди вспять!», но Лео стоял как вкопанный и думал, что ничего, каната еще хватит.
И тут из каната вдруг выступили все его прямые предки по мужской линии, от самого неолита, когда еще они пришли с Дона, человек всего 125 или 150, в возрасте от 25 до 30 лет, и все на индоевропейских своих наречиях спрашивали его, неужто он думает, что можно просто так взять и кончиться. Выйдя из каната, они грозным строем надвигались на него.
Он заметил, что особенно горячились последние десять-двадцать поколений, а чем дальше в века, тем они делались спокойней. Древнейший же предок, стоя в сторонке, озирал равнину, на которой паслись приземистые кони; их гривами играл ветер. Все до горизонта вдруг заслонили ели. Солнечные лучи ударяли почти отвесно, били по твердому изо всех сил, падали, как удары гонга.
— Неужели нам не влезть в будущее, — кричал предок из второй половины семнадцатого века, — тебя-то мы втащили в твое «вспять»! Не знаешь ты разве, что человек лишь отрезок каната?
— Что такое будущее? — спросил Лео, глянул вниз, вдоль рядов, и обернулся к своему отцу, который стоял рядом. Тот схватился за грудь, вынул оттуда сердце на золотой цепочке, поднес к уху и сказал:
— Пора.
— Что такое будущее? — кричал Лео.
— Ступай вспять, — кричал почтенный предок из семнадцатого века, — и все будет так, как прежде, но канат станет длинней, в этом-то все и дело.
Канатчик вышел из своего домика, и все к нему обернулись, а он вынул изо рта кусок колбасы. Лицо у него было веселое.
— Лео, — сказал он. — Скоро нам пропадать, через несколько дней нам пропадать. Это канат не простой, это канат от океанского теплохода, он скрепит континенты, если они снова начнут сливаться.
— Что же скажут наши предки, если мы кончимся? — спросил Лео.
— Они будут нам подпевать, что бы мы ни запели, — сказал канатчик.
— Я такой немузыкальный, — сказал Лео.
И это была неправда.
Последний сон имел совсем иной графический очерк. Многие пики сменились просторной высью и грядой холмов, наступившей на опустелую равнину.
Прямо перед собой он увидел штакетник, и открытую калитку, и тополь, подле которого стоял велосипед с проколотой шиной. С дороги неслись голоса, знакомые голоса; когда они проходили мимо, он всех их узнал. Они были такие радостные, и ему захотелось их окликнуть. Ему захотелось крикнуть: «Эгей!»
Как часто кричала его мать, когда он был еще совсем маленький и играл в садике, где разводил крошечных кур.
Ему хотелось крикнуть: «Эгегей! Это ведь я, погодите минутку!» Но язык стал толстый. Он стал как большой толстый чулок, как взбухший фитиль керосиновой лампы. Оказалось очень трудно сказать «эгегей», и «это ведь», и «я». Слова застревали, как отруби в сите.
Он побежал вдоль штакетника за голосами, которые удалялись к городу, но штакетник свернул. Пришлось и ему свернуть. Он бежал вдоль трухлявого, серого забора, вверх, вниз и проходил его насквозь, если вдруг, вместо того чтоб бежать рядом, забор преграждал ему дорогу. После этого он подолгу стоял, опершись о верхнюю рейку, и сам себе говорил, что понять этого он не в силах.
Все медленней и медленней делался его бег, и вот он повернул обратно, туда, где была распахнутая калитка, и тополь, и на нем висел разбитый велосипед. Он стал у калитки и ждал человека, который давно уже приходил и ушел в поле. Это очень трудно было удержать в памяти. Он прошел в калитку и осмотрел велосипед, потрогал педали и обнаружил, что они вертятся. Он отступил назад и хотел было сказать «о черт», но язык не слушался. Он разбух. Или рот стал маленький? А голоса он еще слышал.
Наконец с языка сорвался звук. Блеянье. Да, это блеянье, не что иное. Он успокоился. Там вдалеке поймут, что он здесь, что он стоит тут и блеет. Блеял он, не кто-нибудь. Стоял у калитки и блеял. Верчение педалей его больше не занимало.
Не услышит ли кто, не придет ли? Он блеял тихо-тихо, как только мог нежней.
Он прошел еще немного вдоль дороги, а потом побежал сквозь глушащие садовые запахи, липнувшие к ноздрям, мороча их; останавливаться не стоило. Ему надо дальше. Есть место, куда ему надо. Время от времени он все же сбавлял бег и останавливался поблеять. И снова бежал.
Он свернул с дороги на тропку, узкую и утоптанную. Здесь пахло спокойней, был приятней вид. Тропка взбиралась вверх. Значит, он бежит туда, куда надо. Теперь он останавливался чаще, озирался, глазам открывался больший простор, и он уже не думал о пестрых голосах, исчезнувших в черте города.